Gelato… Со вкусом шоколада
Шрифт:
«Авось нас пронесет и брызгами сморщенные рожи не заденет».
Но сегодня я снимаю это правило. Возможно, весьма самонадеянно и слишком нагло, но после того, чему совсем недавно мы стали свидетелями, я с ним не обсудил ни одной проблемы: ни личной, ни профессиональной, ни приватно, ни в рабочей обстановке. Погрязли в жирных недомолвках, предпочитая с затянутым узлами ртом перекантоваться, пережить несостоявшуюся свадьбу его единственного сына, с которым у Мишки, чего уж тут вилять и делать умное лицо, очень непростые отношения.
Они близки, но не рядом, не в одном окопе или по одну сторону революционной баррикады. Они вдвоем, но сами по себе. Егор — послушный парень, талантливый юрист, отличный исполнитель, грамотный профессионал, но с ним, со своим отцом, со «старичком» у них в большей степени служебные отношения, чем родственные и доверительные. Не знаю, правильно ли смешивать личное с рабочим, но наши сыновья работают вместе с нами, теперь вот Сашка влился в этот дружный коллектив. Уже бунтует не юный бездарь, но к работе все-таки относится с почетом и значительно серьезнее, чем его старший брат, который словно в облаках витает. У Петьки, по-моему, совсем другим башка забита. Он строит наполеоновские планы, внедряется во враждебную среду, пробует новое, развивается всюду и нигде, что-то мутит, возможно, недоговаривает или даже врет, а с Тоней… С ней он в нехорошую игру играет? Надеюсь, что мой следующий разговор состоится не с Сергеем. Мне не хотелось бы выдумывать для отца Тосика подходящее оправдание тому, что Петр натворит, если не прекратит городить очередную х. йню.
— Стоп! — рычу и запуливаю свою ракетку, прикладывая ее ребром о боковую стену. — Стоп, я сказал! — вторым возгласом останавливаю разбег Ланкевича, который он почти набрал.
— Какого хрена? — партнер юзом тормозит и, высоко подпрыгнув, как престарелый кузнечик, пружинит стопы о картонное покрытие игрового поля.
— Будем разговаривать, — слежу за ним, проветривая воротник своей поло. — Я устал от суеты! А разговор, пожалуй, будет в самый раз.
— Травить байки надо бы в конторе, Велихов.
— В которой ты не появляешься. Уволь! Сейчас, по всей видимости, выдался самый подходящий случай. В чем дело, Мишаня? — наступаю на него, сжав руки в кулаки. — Ничего не хочешь рассказать? Возможно, выместить на мне свое зло или аристократическое недовольство? Ну? — насупившись, рычу. — Еще разок! В чем дело?
— Ты чего? — своим предплечьем вытирает вспотевшее и оттого блестящее и влажное лицо, покрытое россыпью крупных капель. — Гриш, ты головой ударился?
— Что происходит? — наконец-то останавливаюсь перед ним, широко расставляю ноги, не отвожу от его лица глаза, нетерпеливо дышу открытым ртом, поэтому шиплю, булькаю и натужно хриплю. — Наверное, я должен извиниться…
— За что? — Ланкевич смаргивает, перебивает и низко опускает голову.
— За сорванную свадьбу, за то, что долго тянул с этим, за своего сына, вероятно. Мало, что ли? За целую жизнь дерьма много накопилось, — вздергиваю верхнюю губу.
— Гриш…
— Ты дистанцировался, тупо отгородился от меня и от конторы. Если проще, то огромный х. й забил. Ланкевич — потомственный юрист, заинтересованная во всем сторона — и вдруг резко отходит от дел, словно их больше нет. Ты ведешь все исключительно в телефонном режиме, с каждым соглашаешься, словно не имеешь собственного мнения, ничему не перечишь, ни во что не вникаешь, ни хрена не добавляешь, не предлагаешь, ты даже… Не вертишься ужом и не изгаляешься! Так опостылело любимое дело? Все стало безразличным? Или здесь кое-что другое? Я ко всему готов! Можешь рассказать.
— Рассказать?
— Мишка! — вскрикиваю. — Что происходит?
— Вывод-то ты уже сделал, Велихов, — он громко хмыкает, демонстрируя на морде явное недовольство, почти пренебрежение. — Причем тут сорванная свадьба только? И чего ты орешь? Горло разрабатываешь? Давай-ка, — бросает взгляд на закрытую дверь, — наверное, на полтона тише. Распугаем посетителей. Все хорошо, хорошо, хорошо… Я уверяю, что все нормально и без обид.
Врет! Врет мудила и не краснеет! Это наша специфическая фишка! Юридическая жилка и отличнейшее воспитание старшего Ланкевича, о котором все еще молва по городу идет.
— Считаешь, что твое поведение не связано с тем, что произошло в тот день?
— Не цепляй к этому нашу молодежь, Велихов. Ты завис на сорванной регистрации?
— Я…
— Остынь, старичок! — через зубы произносит и дергает подбородком, словно спрашивает: «Чего тебе еще?».
Действительно! То мероприятие я странным образом приплел, а тон своего голоса сейчас предусмотрительно понижу. Хочешь быть услышанным, начни шептать, так еще и на уточняющие вопросы напросишься и станешь интересным человеком для своего вынужденного собеседника.
Нервничаю, завожусь, нескрываемо психую, прокручиваю громкость, настраивая децибелы так, чтобы не содержанием информации заинтересовать, а его подачей, экспрессией и большой тональностью. На это я могу сказать, что, вероятно, неспокойная совесть дает так о себе знать. Хочу кому-нибудь признаться, что испытываю охренительный испанский стыд. Стыд за старшего сына… Понимаю, как это грубо, неразумно, даже откровенно глупо, а такое поведение вообще не соответствует моему возрасту. Вероятно! Однако я предпочитаю несколько иное объяснение.
Мне стыдно, значит, я пока что жив и полностью отдаю себе отчет в том, что правильно, а что противоречит простому человеческому кодексу:
«Не влезай, не встревай, не мешай, не убий, не обмани и не навреди», а про прелюбодеяния я предусмотрительно забыл. Это живое и естественное дело! В том, конечно, правил нет, зато имеется половой учет.
Так вот, мой личный кладезь моральных знаний — почти Божьи заповеди, однако все же с маленькой оговоркой! О них я вспоминаю исключительно тогда, когда речь заходит о моих детях, а на себя в тот момент плевать.
Мои ребята — самые лучшие и исключительные, но их поведение зачастую противоречит тому, что я в действительности думаю и чему учил их, пока они не вылезли из молочного и щенячьего периода. Сейчас мы как будто говорим о порядочности или об иллюзии существования таковой? Нет, это, как оказалось не про Петьку. Я зря на это надеялся, когда сам с собой о старшем сыне речь завел. Считаю ли я его поступок омерзительным? Нет! Скорее, несвоевременным и импульсивным. А вдруг… Вдруг он так себе испортит только-только начинающуюся жизнь? Сломает и себя, и Нию. Что тогда будет с нашим хлипким миром?
— Мне действительно неприятно, что так вышло с Егором, — продолжаю, выстраивая свою защиту на том, что произошло на свадьбе, которую по мнению Мишани я странным образом приплел. — Глупость, ей-богу. Петру с Тоней нельзя встречаться — крышу парню сносит, когда он видит ее. У этих двоих еще с детства вражда, — размахиваю рукой, словно прошу не обращать на такие шалости внимания.
— Вражда? Они дрались, что ли? — Ланкевич улыбается. — Твой старший сын маленькую девочку терзал?
До драк между мелким «мужчиной» и некрупной «женщиной», конечно же, не доходило, но тогда все, что они чудили, воспринималось несколько иначе. Ребята с большим трудом выносили друг друга, а по молодости, небольшому количеству лет и недостатку опыта вымещали свою злость, от которой никак не удавалось избавиться, резкими толчками, шуточными подножками, иногда, правда, даже и укусами. Вспоминая те давние времена, одухотворенно улыбаюсь и прикрываю глаза, пряча счастливый — чего уж тут — взгляд. Между ними точно что-то есть. Это чувство трудно объяснить, но где-то на подкорке я фиксирую все, что делает сын, когда встречается с Антонией: как Петр смотрит на нее, как глупости специально вытворяет только для того, чтобы она все оценила, высмеяла или похвалила, что он такой крутой; как он ждет любезного разрешения, жаждет одобрения того, что делает, задумывает и не говорит, надеясь на то, что ей все понятно будет без растолковывающих объяснений. Он хочет ласки, словно драный пес, тыкающийся мокрым носом в бедро незамечающей его маленькой хозяйки.