Георгий Победоносец
Шрифт:
Не хотелось Степану на людей глядеть. Видеть он их спокойно не мог и сильно боялся обидных слов всему миру наговорить. Сошлись, глядят… Кому оно ныне надобно, гляденье ваше? Где вы были, куда глядели, когда кат боярский Ольгу из избы за косы тащил?!
А может, и видели, да перечить боярскому слуге побоялись. И Степану теперь ничего не скажут, сколь ни пытай. И совестно им, и страшно, и поправить уж ничего нельзя, вот и будут молчать, яко дубовые колоды, да глаза таращить. А верно всё ж тот же Ванька Долгопятый говорит: смерды — быдло безответное, что с ними ни делай, как ни мытарь, всё стерпят и ещё в ножки поклонятся… Тьфу!
— Расходитесь, люди, — сказал Степан глухо. — Утро вечера мудренее.
И, спиной к ним повернувшись, в избу ушёл.
А как совсем стемнело, постучался к старосте в окошко. Староста знатно вино курил, про то все ведали. Когда при Зиминых жили, так, бывало, сам Андрей Савельевич покойный тем вином угощался да хвалил. А Долгопятые даже и пробовать не стали, сказали: дрянь. Откуда, мол, у смерда из захудалой лесной деревеньки доброму вину взяться? Будто дорогое иноземное вино, кое они без меры хлещут, князья или даже цари заморские делают, а не такие ж, как у нас, крестьяне.
Постучался, стало быть, Степан к старосте в окошко и сказал:
— Дай, Фрол Егорыч, винца твоего испить. Негоже то посередь ночи, да не спится мне, не дремлется. Душа горит!
Староста кивнул молчком и в погреб полез. Вылез из погреба и протянул Степану большой, мало не на ведро, пузатый кувшин. Фрол Егорыч — мужик с понятием, недаром всем миром старостой избран. Сообразил, видно, что человеку горе залить надобно, вот и не поскупился.
— Только через меру не налегай, — предупредил. — Мужик ты трезвый, степенный, бражничать не привык, а оно, проклятущее, крепко в голову шибает. Ты помаленьку, помаленьку… И не убивайся ты так. Глядишь, всё ещё и образуется…
— Дай-то Бог, — сказал Степан, принимая увесистый кувшин. Спорить со стариком он не стал, ибо попусту молоть языком не любил с малолетства и с малолетства же запомнил: на Бога надейся, да сам не плошай.
Всю ночь, до самого утра, горела в избе у Степана лучина. Одна прогорит — он в светец другую вставляет, та к концу подойдёт, а у него уж и третья наготове. Кувшин так нетронутым на столе и простоял — не до вина было Степану, да и не затем он то вино у старосты просил, чтоб вусмерть упиться и о горе своём позабыть. Сидел, вертел в пальцах перо от петушиного наряда, ниточки, коими оно пришито было, теребил да брови хмурил. А едва начало светать, с первыми петухами, сунул кувшин в котомку и из дома вышел.
Путь ему предстоял неблизкий — вёрст двадцать, почти половина того, что до Москвы. Только не по московской дороге, а левее — в ту примерно сторону, где по утрам солнышко встаёт. Обширны боярские угодья; пока из конца в конец их пройдёшь, о многом передумать можно. Только Степану то нынче не в радость было: сколь ни гнал от себя тревожные, чёрные мысли, они всё едино к нему возвращались — донимали, липли, как липнет к потной коже назойливая мошкара на покосе.
Дважды встречались ему на пути разъезды конной боярской стражи, и оба раза он успевал, первым их заметив, в кустах схорониться. Видно, помог ему, устыдясь своего бездействия, Никола-чудотворец, а может, и какой иной святой, узрев его муку, простёр над ним свою длань, отвёл зоркие, как у стервятников, глаза стражников от белевшей за кустами домотканой холопьей рубахи. Кабы заметили, на том бы всё и кончилось: свели б слоняющегося без дела незнакомого мужика на боярский двор — а вдруг и вправду разбойник попался? Там пернатый кат скоро сведал бы, кто он таков, откуда пришёл да чей муж, и получился бы у Ваньки Долгопятого первый пойманный и казнённый ватажник. Всё это Степан в миг единый сообразил, как только впервой скачущих навстречу всадников вдалеке углядел. Да так ясно сие сообразилось, будто кто-то невидимый в ухо нашептал: затаись, не давай тем упырям удобного случая от тебя избавиться… И Степан тому шёпоту внял, хотя неделей или даже днём раньше ничего такого ему бы и в голову не пришло. И прятаться бы он не стал, потому что всегда думал: раз ни в чём не повинен, то и прятаться незачем. Дурнем набитым он, конечно, не был, а просто, всю жизнь под Зимиными прожив, привык, что так оно и есть и что судит барин по справедливости. Ныне ж всё кругом изменилось, и Степан, сам того не заметив, изменился тоже.
Добравшись до боярского двора, подстерёг челядинца, что за какой-то нуждой за ворота вышел, отозвал его в сторонку и в ноги поклонился. Дворня любит, чтоб мужики ей кланялись: сами всю жизнь перед хозяевами в три погибели гнутся, вот и отыгрываются после на деревенских. Никогда Степан боярской челяди не кланялся, а ныне поклонился: коль для дела надобно, так спина, поди, не переломится.
Заговорили. Степан с хитростью, коей сам немало удивился, ибо никогда её за собой не замечал, повёл разговор издалека: каково, мол, при молодом боярине дворне живётся и нельзя ль, ежели что, в боярском тереме местечко сыскать — ну, хотя бы дворником иль сторожем ночным, всё равно.
Челядинец, понятно, при таких его словах важности на себя напустил, раздулся, как жаба, — ну, ровно он сам боярин и есть, а если не боярин, так главный его управляющий. Это дело, говорит, с наскоку не решится, тут думать надобно. Да и к тебе приглядеться не мешает, каков ты есть человек…
Чтоб доказать, что человек он зело хороший и с понятием, Степан достал из котомки Старостин кувшин и пробку из него вынул. Челядинец горлышко понюхал, глаза у него затуманились, после замаслились, а после пугливо из стороны в сторону стрельнули: не видал ли кто? Никто их не видел, а чтоб и вперёд не увидел, дворовый, мужик, по всему видать бывалый и в таких делах зело поднаторевший, увлёк Степана вместе с кувшином от греха подальше, на пригорочек, где три берёзки ветвями шумят да редкие кустики под ветром перешёптываются. Местечко было и впрямь хорошее: и тенисто, и солнечно, и мягко, и ветерок обвевает. К тому ж отсюда, сверху, во все стороны на пять вёрст видать, а самого тебя за кустиками и с пяти шагов не враз углядишь. Словом, чтоб тайком от боярина бражничать, местечко самое подходящее.
Выпили по глотку, после ещё. Степан, конечно, не столь пил, сколь губы мочил, а челядинец, дармовщинке обрадовавшись, хлебал, как конь, на коем без передышки сто вёрст галопом проскакали. Вино, как и ожидал Степан, развязало ему язык, и челядинец сам, без понуждения, весьма довольный наличием благодарного слушателя, который старательно изумлялся, таращил глаза, пугался и, цокая языком, покачивал головой — словом, изо всех сил ему подыгрывал, — повёл многословный и красочный рассказ о том, каково живётся дворне при молодом боярине.
«Возьмут тебя на боярский двор или не возьмут, то ещё поглядеть надобно, — говорил он. — Однако ж и ты хорошенько подумай, допрежь такой доли себе искать. Помыкать тобой станут денно и нощно, пороть нещадно, а уж страху натерпишься — Господи, помилуй! Один шут боярский, который в перьях, чего стоит. Ведь одно название, что шут, а на деле — кат кровоалчущий, ненасытное страшилище. Сказывают, будто он и не человек вовсе, а демон; лица его никто не видывал, и с перьями своими он не расстается, будто сие не одеяние, а его собственная кожа перьями вместо волос утыкана.
И дела в боярском тереме порой творятся чёрные, злые. К примеру, давеча привезли из какой-то деревни боярину на потеху молодуху. Шут пернатый и привёз — по всему видать, выкрал и силой увёл, потому как и перья у него попортились, и рука после того три дня тряпицей обмотана была — не то укусила его молодуха, не то, может, ножом полоснула. Тут и пошла у молодого боярина потеха. В доме, слышь-ка, покойник лежит, да не просто покойник — отец; бабы над ним голосят, дьяк молитвы бубнит, а сын, коему по отцу убиваться полагалось бы, в опочивальне холопку всяко тиранит…»
Вино, хоть и бесовская потеха, порой и пользу принести может. Кабы не вино, челядинец тот, во-первых, ничего Степану не сказал бы, а во-вторых, кабы и сказал, так, до сего места в своём рассказе дойдя, враз умолк бы, смекнув, кому он всё это рассказывает. Одного взгляда на Степана хватило б, чтобы всё понять, а Степана самого только на то и хватало, чтоб, зубы стиснув, молчать да слушать. Внутри чёрная буря бушует, ревмя ревёт, демоны зубы скалят, хохочут да кривляются, стены каменные рушатся, моря из берегов выходят, горы опрокидываются и адское пламя полыхает.