Георгий Победоносец
Шрифт:
Да уж, бестолочь… Ну, да то не беда. Это нынешний государь бестолочей не жалует, а без него, в вотчине своей закрывшись и полную власть над ней имея, и бестолочь не худо прожить может. Тем более что при бестолочи этой будет неотлучно состоять сметливый да бывалый советчик — Безносый Аким. Ничего, что зваться он будет шутом. Как говорится, хоть горшком назови, только в печку не ставь. А кто из двоих боярин, кто шут, после станет видно.
Выехав за линию караулов, боярин стал столбом и начал вертеть головой из стороны в сторону. Аким совсем уже было собрался ползти к нему, но тут Иван Феофанович сообразил наконец, что заехал не туда, неловко развернул коня и направил к условленному месту. Когда боярин остановился — опять же, не как уговаривались, а лицом к лесной опушке, — Аким, прислушавшись, различил его негромкий окрик:
— Безносый! Эй, ты где?
Ну что ты станешь с ним делать? Ты ещё рукой помаши, чтоб все кругом видели, что ты с кем-то перекликаешься!
Про себя ругаясь чёрными словами, Аким натянул тугую тетиву лука, решив делать дело поперёк уговора, как придется, покуда этот толстомясый тугодум не накликал на них обоих беды. Пускай после на себя пеняет!
Тут у боярина, на его счастье, случилось очередное просветление, он перестал валять дурака на глазах у всего лагеря и, как было условлено, развернулся спиной к лесу. Не дожидаясь, какую штуку он ещё выкинет, Аким старательно прицелился и отпустил тетиву. Лук он мастерил сам, коротая за этим занятием долгие, ничем не занятые вечера, и тот удался на славу — мощный, дальнобойный, а главное, точный. Стрела, просвистев по воздуху, вонзилась аккурат туда, куда метил стрелок, — в то место, откуда не токмо у бояр, но даже и у самого царя растут ноги, в обширную мякоть правой половинки.
Безносый покинул свою лёжку едва ли не раньше, чем стрела достигла цели. Без единого шороха скрываясь в густом ельнике, он услышал, как боярин, валясь с коня, громко, на всю святую православную Русь, мученическим голосом возопил:
— Аспид окаянный! Больно-то как!
— А ты думал, щекотно будет? — вполголоса, посмеиваясь, спросил Аким и пропал в лесу.
Позорное ранение боярина Долгопятого вызвало б куда больше смеха, кабы дело не выглядело таким серьёзным. Что боярин теперь надолго лишился возможности передвигаться не только верхом, но даже и на своих двоих, выбыв, таким образом, из рядов православного воинства ещё до начала битвы, было ясно всем, и никого это особенно не взволновало. Даже долгопятовские мужики-ополченцы не шибко горевали — наоборот, радовались втихомолку. Допрежь всего, приятно, что боярин пострадал (жаль, правда, что насмерть не убили), так ещё и им облегчение вышло. А то ведь, с таким-то боярином на войну отправляясь, с двух сторон лиха опасаться приходилось: и от крымчака, и от своего господина, который любого татарина злее.
Беспокоило другое: стрелял-то в Долгопятого не заяц и не медведь! Видно, татарские разъезды забрались уж много дальше, чем то было ведомо воеводам, и кто-то из крымчаков не устоял перед искушением подстрелить отбившегося от общей кучи, богато одетого и вооружённого всадника: а ну как важный воинский начальник? Стало быть, и о нахождении русского лагеря Девлет-Гирей теперь наверняка сведает, и нападения можно ждать в любую минуту…
В лагере поднялась суета. Ертоульные, кто не был в разъезде, вихрем взлетели в сёдла и помчались ловить ветра в поле. Сыскать им удалось только прокажённого, который, обрядившись, по обыкновению, в рогожный мешок с дырками для глаз, брёл неведомо куда по дороге через поле. Держась от него на расстоянии, всадники спросили, не видал ли он поблизости татар. Сиплым и дребезжащим голосом прокажённый ответил, что совсем слаб глазами и едва-едва может различать божий свет, но совсем недавно мимо него и впрямь проскакали какие-то конные — не то двое, не то целых трое, по звуку было не разобрать. Нахлёстывая коней, ертоульные бросились в указанном калекой направлении. Калека же, добредя до леса, отвязал спрятанного в чаще доброго коня, скинул с себя грязный мешок, ловко, как молодой, прыгнул в седло и лесными тропами, памятными ещё с тех давних времён, когда промышлял в здешних краях разбоем, поскакал к лагерю крымчаков.
Дивно то или нет, Божьим попущением свершилось или происками сатаны, однако хан Девлет-Гирей, менее часа проговорив с захваченным караульными странным русичем в золочёной птичьей маске, который бойко болтал по-татарски, решил, что ему можно довериться, и принял его предложение. Ещё до рассвета большой отряд татарской конницы, числом едва не в тысячу сабель, скрытно покинул лагерь и, ведомый перебежчиком, глухими звериными тропами двинулся вперёд, заходя в тыл войску князя Воротынского — давнего знакомца и недруга хана Девлет-Гирея.
Сидя на разобранном походном ложе в своём шатре, молодой князь Ярослав Загорский готовился отойти ко сну. Караулы были выставлены, посты проверены; всё иное теперь зависело от бдительности караульных и Господней воли. Он же, княжич Ярослав, сегодня уж сделал всё, что от него требовалось, и, бродя по засыпающему лагерю, только без нужды беспокоил усталых ратников и отвлекал от дела караульных. Посему, видать, и впрямь лучше всего было, не мудрствуя лукаво, улечься спать.
Но спать не хотелось. Снаружи, у входа в шатёр, при неверном свете костра слуга точил княжескую саблю, и монотонное шарканье бруска о металл навевало смутную печаль. В треугольную щель приоткрытого полога заглядывал, любопытствуя, молодой остророгий месяц, на походном столике горела сальная свеча. Фитилёк потрескивал, роняя гаснущие на лету искры, коптящий огонёк трепетал и гнулся на лёгком сквозняке.
За годы, что пролетели с того чёрного дня, когда от руки боярского сына Ивана Долгопятого погиб ославленный и всеми презираемый Никита Зимин, единственный по-настоящему близкий друг, княжич Загорский побывал в разных местах и всякого насмотрелся. Ещё раз или два съездил с посольствами в дальние страны, а после его, как и многих молодых людей дворянского сословия, закрутила и пошла швырять по дальним рубежам гигантская мясорубка затянувшейся на долгие годы Ливонской войны. Гремели пушки, в пороховом дыму и копоти пожарищ угрожающе возвышались неприступные каменные стены орденских крепостей, обречённые склониться и пасть перед русской силой; стройными рядами выходили из ворот под командой закованных в железо рыцарей наёмники-ландскнехты с плоскими железными тазами на головах, и поднаторевшие русские пушкари били по ним прямой наводкой, сами погибая от летевших с крепостных стен ответных ядер. Подступали вплотную к зубцам ощетиненные пищалями и бомбардами деревянные башни гуляйгородов, вздымались белые флаги и вероломно разрывались договорённости. Кровью, как это бывает всегда, писалась история государства, и Ярослав Загорский льстил себя надеждой, что в письменах тех осталась и малая буквица, вписанная его, княжеской, кровью, коей за эти годы пролилось немало.
Ныне княжич Загорский командовал ертоульным полком. Оттого ему и не спалось: крымчаки были уже близко, вчера их разъезд подстрелил Ивана Долгопятого и, что было всего хуже, ухитрился убраться незамеченным восвояси. Прямо зло брало от такой несправедливости судьбы: раз уж всё равно наделали беды, подкрались к самому лагерю и высмотрели завидную мишень, могли б выстрелить поточнее!
Долгопятого князь не переносил на дух — всё никак не мог забыть ту тёмную историю с Никитой. Мнилось, затеяли её именно Долгопятые, а Иван своим неожиданно метким выстрелом сделал невозможным любое разбирательство: оба Зиминых, отец и сын, умерли, и спросить, правда была написана в том доносе или кривда, стало не у кого. Посему Ярослав не знал, печалиться ему или радоваться из-за полученного боярином стыдного ранения. Оно, конечно, приятно, да жаль, что не наповал. И надеяться, что этого пса на войне убьют, теперь невозможно: он, поди, с лежанки встанет не раньше чем вся эта заваруха кончится. Хоть бы и десять лет провоевали — так и будет, чуть что, за зад свой хвататься и охать жалобно: дескать, мочи нет, как больно, совсем меня крымчак искалечил!
После того вспомнился Никита, и княжич вздохнул, дивясь причудам человеческой памяти: все их весёлые проказы помнились до мелочей, будто вчера были, а лицо друга виделось смутно, как сквозь густой туман или слюдяное оконце. Горько было оттого, что умер молодым, не успев ничего в этой жизни сделать. Даже наследника после себя не оставил, вот и кончился род. А славно было б ныне стоять против Девлет-Гирея плечом к плечу! Уж Никита Зимин, верно, не стал бы, как Ванька Долгопятый, за чужие спины прятаться! Много славных дел он бы мог свершить, кабы не тот выстрел, а потомки его, мнится, и того больше. Да не бывать этому: обрубили Долгопятые, псы ненасытные, молодую ветвь, коей, не будь их, зеленеть бы в веках, крепнуть да плодоносить!
Снаружи, оторвав княжича от мрачных раздумий, раздался глухой перестук копыт. Звякнуло стремя, и шёпотом, чтоб не разбудить хозяина, закричал на подъехавшего всадника верный слуга:
— Куда, куда прёшь, окаянный! Князь почивать изволит. Поворачивай, откуда явился! Говорят тебе, не велено!
— Полно тебе, Иван, — громко сказал Ярослав. — Не сплю я. Впусти!
Откинув полог, в шатёр вошёл ертоульный Герасим — широкоплечий, высокий, чернобородый, немного похожий на цыгана мужик. Был он беглый откуда-то с Волги — из-под Нижнего, что ли, — и последние десять лет служил в порубежной страже на юге, под началом князя Воротынского. Лет пять назад крымчаки увели у него жену, и Герасим ненавидел их лютой ненавистью. Порубил он их после того без счёта и всё никак не мог успокоиться, насытиться вражьей кровью. Вот и ныне, невзирая ни на что, был он едва ли не единственным во всём войске человеком, коего предстоящая кровавая сеча не печалила и не пугала, а только радовала. В то, что Девлет-Гирей возьмёт Москву, он не верил ни минуты, смерти не боялся, славы не искал, а просто радовался случаю срубить на всём скаку ещё сколько-то лихих татарских наездников.
— Что, лазутчика взяли? — спросил князь.
Герасим с сомнением покачал кудлатой головой.
— Да нет как будто. Вроде не татарин, а наш, русский. Вышел из леса и прямо к нам…
— Так что за беда? — удивился Ярослав. — Хочет крымчаков бить — милости просим. Выдайте ему саблю, кашей попотчуйте… Да что я объясняю, тебе и самому не впервой!
— Да сабля-то у него и так имеется, — хмыкнув, сообщил Герасим. — Он, вишь, к самому воеводе просится. Вынь да положь ему князя Михайлу Иваныча!