Георгий Победоносец
Шрифт:
— Погодь, боярин, — непочтительно перебил его шут. Сдвинутая на макушку золочёная личина тускло блеснула в свете сальных свечей, когда он подался вперёд, будто желая лучше расслышать то, что станет далее говорить хозяин. — Это про каких недругов? Не про бояр ли да князей, коим государь наш батюшка давно поперёк горла, костью вострой стоит?
— Не ведаю я того! — воскликнул Иван Феофанович, и Аким незаметно поморщился, в который уж раз про себя изумившись глупости человека, который беспечно прогуливается по незнакомому лесу, где полно волчьих ям, с завязанными глазами. — Может, и есть заговор, да я про то и знать не хочу! Будто мне без заговора горестей недостаёт…
— Мнится, без бояр не обошлось, — задумчиво сам себе проговорил Аким. — Не отважился б Девлет-Гирей прямо на Москву идти, кабы в царских хоромах у него своей руки не было… Ну, да нам с тобой, боярин, до того и впрямь дела нет, — продолжал он окрепшим голосом, обращаясь к Ивану Феофановичу. — Мы с тобой из этой оказии ещё и пользу добудем. Надобно только решить, чью сторону ты возьмёшь — татарина, за коим именитые бояре стоят, иль царя…
— Пущай на его стороне псы безродные, ласкатели криводушные остаются, коими он себя окружил! — с напугавшей его самого злобной решимостью выпалил Иван. — Меня под татарские стрелы, а сам в Новгород бежать собрался!
— Чует, стало быть, что крымчака ему не одолеть, — хмыкнул Аким. — Вот и ладно. Мне его любить тож не за что, его велением я без ноздрей остался, и клеймо на лбу — его подарочек… Не горюй, боярин, мы с тобой, гляди, ещё сами поцарствуем!
— Держи карман шире, — уныло проговорил Долгопятый. — Ежели царя и скинут, я всё едино не у дел. Те, кто в заговоре, меня с собой не звали, а стало быть, если они верх возьмут, мне от того никакого проку не будет.
Усевшись на лавке под образами, он понурил большую, тяжёлую голову и свесил меж колен толстые руки с короткими мясистыми пальцами. Сверху грозил копьём потемневший от времени и лампадного чада Победоносец, но раздавленный страхом и унынием боярин того не замечал.
— Не горюй, — с нажимом повторил Аким. — Ежели Девлет Москву возьмёт, так, верно, не бояре, а он станет решать, кого казнить, а кого миловать. А уж его-то милость я для тебя, боярин, как-нибудь сыщу.
— Это как же? — не поверил Иван.
— Есть у меня одна задумка, — хмыкнул безносый шут. — Только на войну пойти тебе, боярин, всё ж придётся.
— Экая безделица — на войну сходить! — опять вскипел Долгопятый. — Убьют ведь меня там! Вот сердцем чую — убьют! А на кой мне, мёртвому, твоя задумка?
— Небось, не убьют, — с обидным бессердечием отмел боярскую жалобу Безносый. — Разве что подранят чуток, но что не до смерти, это я тебе обещаю.
— Откуда тебе, шуту гороховому, про то ведать? — с горечью воскликнул боярин.
— Ужо ведаю, — заверил его Аким. — Вот послушай, кормилец, что мне на ум пришло…
Выслушав, Иван Феофанович сызнова осерчал и хотел уж было прибить негодного советчика (война-то, поди, пострашнее десятка шутов, пускай себе и безносых), да, поостыв и поразмыслив, драться расхотел. Всё равно иного выхода, опричь предложенного Акимом, у него не было — ну, не воевать же, в самом деле, раз в заговор не взяли! А успех задуманного целиком и полностью зависел от Безносого. Вот и тронь его хотя бы пальцем! Опять, как при отце, пропадёт на десять лет, а без него как без рук…
Всё было решено. Выпив на сон грядущий добрую чару зелена вина, боярин Долгопятый отправился на покой, с тем, чтобы утром, как рассветет, начать приготовления к первому в своей жизни ратному походу — ежели Бог даст да безносый бес пособит, совсем недолгому.
Безносый хорошо понимал, что рискует головой. Но к риску ему было не привыкать, да и бездействие казалось едва ли не более рискованным, чем самая безумная затея. Не помоги боярину, оставь толстомясого увальня на произвол судьбы — как пить дать пропадёт. Либо царь за трусость да криводушие казнит, либо крымчаки убьют — по такой-то мишени, поди, и плохой стрелок не промахнётся! И пойдёшь ты тогда, Акимушка, на все четыре стороны — с сумой по дворам побираться, пинки и насмешки безропотно снося, или сызнова в лес с кистенём. А старость-то уж не за горами, все кости на погоду ломит, зубы попортились, а которые и выпали — ну какой из тебя ныне разбойник?
А и рискнуть хотелось. Пусть самый последний разочек, но понюхать вольного ветра пополам с пороховым дымом, пройти по самому краешку, как тогда, когда дрался в одиночку с боярскими дружинниками или отстреливался из слабых, негодных фальконетов от наседающих со всех сторон военных галер да фрегатов. Засиделся в тереме, размяк, вкус сладкой жизни почуял и даже начал, чего никогда ранее не делал, мзду от холопов брать за то, чтоб пороть вполсилы. И мало-помалу сладкая да спокойная жизнь, о коей раньше и помыслить не мог, начала казаться скучной да пресной. Нужно было встряхнуться, погонять кровушку по жилам. А убьют — невелика беда. Всё едино вечно жить не будешь, да и кому сие надобно — жить вечно? Нет, кабы зубы не болели да кости не ныли, это б ещё куда ни шло. Да и то… Молодым да здоровым тоже, бывает, несладко приходится, а что уж о нищем старце говорить, коему за тыщу лет перевалило!
Рискованный замысел Безносого состоял из двух частей. Первая, касавшаяся участия боярина Долгопятого в предстоящих военных действиях, представлялась Акиму безделицей, детской забавой и была даже не столь опасна, сколь приятна и потешна.
Зато вторая была такова, что даже бывшего разбойника и пирата при мысли о ней пробирал озноб. Один неверный шаг тут мог стоить ему головы, причём смерть обещала стать долгой и мучительной — такой, какой и заклятому врагу не пожелаешь.
Зато куш в случае успеха впереди маячил знатный — такой, какой ни нынешнему боярину Долгопятому, ни отцу его покойному, поди, и не снился. А ежели и снился, так взять его не могли — руки, вишь, коротки.
Удача замысла обещала Ивану Долгопятому, а вместе с ним и Акиму самое драгоценное из земных сокровищ — власть. Земли да злато ничего не стоят, если власти в руках нет. Хоть ты верхом на золотой горе сиди, а тот, кто власть имеет, придёт однажды и гору твою из-под тебя, не спросясь, выдернет. А перечить станешь, дунет — и нет тебя. У кого власть, тому и рая за гробом не надобно — он и так в раю обитает.
Царь-батюшка власти боярам, особливо таким, как Иван Долгопятый, давать не собирался — наоборот, даже ту, которая была, помаленьку отнимал. Они если и пособляли Девлет-Гирею, так только затем, чтоб ненавистного царя скинуть и прежним, исконным порядком зажить, чтоб боярин в своей вотчине, как встарь, был и царь, и бог, и все святые апостолы в одном лице. Однако допрежь того крымчак ещё успеет на Москве огнём и мечом похозяйничать, и к голосу его боярам-заговорщикам придётся прислушаться. И ежели скажет Девлет: быть-де боярину Долгопятому в таком-то княжестве полновластным господином и князем, — то так оно верней всего и будет.
Всё лучше, чем у царя-самодура на приёмах от страха трястись, гадая, пронесёт на сей раз или не пронесёт.
Об этом, хотя и не столь связно, думал Безносый Аким, сидя в кустах на краю русского военного лагеря, который шумел, дымил кострами и копошился, как огромный разорённый муравейник, готовясь к ночному привалу. Небо под вечер нахмурилось, и ратники, составив шатрами копья, натягивали на эти каркасы шкуры и рогожи, строили шалаши, чтобы насколько возможно обезопасить себя от непогоды. Тут и там на широком, обрамлённом негустым лесом поле уже виднелись островерхие шатры воевод. По лагерю, неловко переставляя спутанные ноги, бродили стреноженные кони и с хрустом щипали вытоптанную траву. Пушкари проверяли наряд, укрывали от собирающегося дождя пороховые бочки и возы с огненными зажигательными ядрами. Глухо бренчали подвешиваемые над кострами закопчённые котелки, слышались разговоры и смех, не шибко весёлый ввиду близости неприятеля, коего до сих пор никак не удавалось остановить.
Напрягая свои немолодые глаза, Безносый не без труда разглядел почти в самом центре лагеря подле шатра воеводы князя Михайлы Воротынского тучную фигуру боярина Долгопятого. Этот, как всегда, старался держаться поближе к начальным людям, тёрся вокруг, мозолил глаза, чтоб про него, чего доброго, не забыли, не обошли милостью. Занятый разговором с другими воеводами, князь Воротынский даже не смотрел в его сторону, но Иван Феофанович упрямо продолжал торчать рядом с шатром верхом на своём рыжем немецком битюге, напоминая издалека копну овса, которую кто-то для потехи взгромоздил в седло. После, вспомнив, как видно, об уговоре, огляделся, поворотил коня и, смешно подпрыгивая и раскачиваясь в седле, поехал на самый край лагеря — опять же, не туда, где его дожидался Аким, а много правее. Экая, право, бестолочь! И то верно, на войну ему никак нельзя: вреда от него там будет куда больше, чем пользы, да и убьют его в первой же стычке почти наверняка — ежели не сообразит вовремя удрать, конечно. Так ведь даже и на то, чтоб удрать, тоже сноровка требуется! По крайности, проворство. А проворства в боярине ровно столько, сколько в дубовом ларе, доверху деньгами набитом…