ЖАНРЫ

Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни

Конради Карл Отто

Шрифт:

«Легенда», рассказанная в интонациях Ганса Сакса, исполнена глубокой иронии. «Наш господь» наклоняется, чтобы поднять с земли расколотую и как будто бы не имеющую никакой ценности подкову, мимо которой равнодушно прошел апостол Петр; на три пфеннига, вырученные за подкову у кузнеца, он покупает вишни, которые сгодились потом в дороге и утолили жажду. В старой манере в конце дается мораль:

Когда б ты потрудился наклониться, Тебе б могла подкова пригодиться. Кто мелочь без вниманья оставляет, Тот сам от пустяка впоследствии страдает. (Перевод А. Гугнина)

Это в назидание ленивым; бережливость, бюргерская добродетель утверждаются с помощью Иисуса, которого автор «Легенды» (сам, впрочем, не жалеющий денег на личные расходы) заставляет поднять с земли и приберечь кажущуюся безделку, преподнося тем самым урок всякого рода расточителям и мотам.

Иное содержание и смысл имеет «вампирическое стихотворение» «Коринфская невеста», начало работы над которым датировано записью в дневнике от 4 июня 1797 года. Мотив о пришельце с того света Гёте соединил здесь с мотивом о призраке-вампире и придал балладе, в основу которой положен заимствованный из античности сюжет о привидениях, историко-философское звучание: в балладе разоблачается пришедший с христианством аскетизм и презрение к жизни, и так явственно, что кое-кто из современников счел это до невозможности неприличным. Одни называли балладу, как свидетельствует падкий на всякую информацию Бёттигер, «омерзительнейшей из всех бордельных сцен» и возмущались содержавшимся в ней «осквернением христианства», другие находили ее «самым совершенным из всех стихотворений Гёте (Ф. фон Маттиссону от 18 октября 1797 г.).

Из языческих Афин в Коринф, в семью, принявшую крещение, поздним вечером приходит «юный гость», которого с дочерью этого дома некогда нарекли женихом и невестой; гостю оказывается благодушный прием, на ночь отводится покой. Но давно уже умерла от отчаяния невеста, ведь мать «во имя новой веры изрекла неслыханный обет»: «жизнь и юность» дочери «небесам отдать». [38] В эту ночь она, однако, возвращается, и юноша с нареченной невестой переживают сладостно-жуткие минуты любви. Девушка же, которая еще язычницей была обещана ему «именем Венеры», теперь осуждена — месть богини! — не только любить, но и «высосать его кровь»; так насильно подавленная в ней плоть должна торжествовать теперь в дико извращенной форме:

38

Здесь и далее баллады «Коринфская невеста» и «Бог и баядера» цитируются в переводе А. К. Толстого (1, 288–293; 1, 293–295).

И, покончив с ним, Я пойду к другим — Я должна идти за жизнью вновь!

Только еще с одной просьбой обращается она к матери — извлечь ее из могилы и принести в жертву богам:

Так из дыма тьмы В пламе, в искрах мы К нашим древним полетим богам!

В этой балладе, построенной в форме перемежающихся монологических рассказов, исполненных постепенно нарастающего драматизма, и коротких диалогов, в которых воскрешается прошлое, обвиняется настоящее и таким образом воссоздается целостная картина событий, ужасы обнажены в таких потрясающих откровением языковых образах, что трудно представить возможность возникновения почти в одно и то же время с ней «бюргерской идиллии» с Германом и Доротеей. Мотив зловещего появлялся у Гёте уже в более ранних стихотворениях, как, например, в «Лесном царе» или «Рыбаке», пленяющих поэтичностью своих образов; но в них зловещее выступает как нечто неведомое, пугающее и притягивающее к себе человека своей таинственностью, а заключительная строфа совсем ранней баллады о «дерзком любовнике», бросающем свою невесту (позднее эта баллада получила название «Неверный парень»), позволяет лишь догадываться о страшном финале. В «Коринфской невесте», которая была написана, как это видно из дневника, за два дня, выступает наружу нечто такое, о чем следует поразмышлять впоследствии даже и в биографическом плане. Неприкрытое изображение ужасного было своего рода жалобой об утраченном; в «вампирическом стихотворении» ощущается дух Шиллеровых «Богов Греции»:

Как еще вы правили вселенной, И, забав на легких помочах, Свой народ водили вожделенный… (Перевод А. Фета — Шиллер, I, 65)

В фундаментальной критике религии Гёте нельзя отказать. Строфа о дочери, которую ее семья, принявшая христианство, лишила права на чувственную любовь, — безжалостное обвинение, хотя и воплощенное в поэтически-вымышленных образах, однако не противоречащее другим высказываниям самого Гёте. Если обещанием потусторонней жизни подавляются природные инстинкты, значит, производится насилие над природой человека, значит, она приносится в жертву идеологическому принуждению, которое порождает затем противоестественные явления, как это показано в «Коринфской невесте»:

И богов веселых рой родимый Новой веры сила изгнала, И теперь царит один незримый, Одному распятому хвала! Агнцы боле тут Жертвой не падут, Но людские жертвы без числа!

Гуманность этого стихотворения состоит в том, что оно раскрывает негуманную сущность аскетизма, к которому принуждает христианская мораль.

Через несколько дней после «Коринфской невесты» Гёте завершил очередную большую балладу. «Индийская баллада закончена», — свидетельствует запись в дневнике от 6 июня 1797 года. Сюжет ее, как и предыдущей, не является оригинальным, но представляет собой обработку известной Гёте из литературы «индийской легенды» (именно такой подзаголовок носит баллада «Бог и баядера»), которую поэт обогатил глубоким и многозначным содержанием. «Магадев, земли владыка», который нисходит на землю, чтобы изведать людей, заговаривает с баядерой, «падшей девой», и та, «ласкаясь, увлекает незнакомца» в «дом любви». В то время как «мнимым страданьям она помогает» и все охотнее предлагает ему свои услуги, он примечает в ней «чистую душу», а она впервые «чует страсти настоящей возрастающий недуг». И такое сильное, такое полное чувство единения с ним ощущает она, что хочет, чтобы ее сожгли вместе с ее «возлюбленным гостем» (как жену, согласно обычаю), которого она утром нашла рядом с собой мертвым; так испытывал ее — сомнительным способом — бог. Но служители культа отказывают ей: «Мужем не был он твоим, / Ты зовешься баядерой, / И не связана ты с ним». Тогда она прыгает в огонь, и бог возносит ее к своим чертогам:

Но из пламенного зева Бог поднялся невредим. И в его объятьях дева К небесам взлетает с ним.

В этой балладе переплетается самое разное: «падшая» оказывается способной к чистой любви и выказывает необыкновенную самоотверженность в своем чувстве, именно она заслуживает любви «владыки земли»; служители культа, стоящие на страже обычая, не могут одобрить необыкновенное, и существует более высокая инстанция, чем общественно закрепленные нормы, где настоящая любовь получает признание. В этом стихотворении не содержится полемики и не выдвигается обвинение, оно рассказывает о любви, которая осуществляется по ту сторону категорий вины и греха, привычного и терпимого. Если заключительные строки, может быть, и позволяют интерпретацию в христианском духе: «Раскаяние грешных любимо богами, / Заблудших детей огневыми руками / Благиe возносят к чертогам своим» — все же в этой «индийской легенде» изображено событие, которое никак не является показательным с точки зрения христианской идеи об избавлении; она содержит иного рода моменты, которые могут смущать. Здесь нельзя найти ничего, что бы указывало на раскаяние баядеры, а подозревать христианского спасителя в том, что он, прежде чем послать искупление, вкушает с грешницей радости чувственной любви, было бы кощунством. Гёте допускает, не связывая с догмой, этот интонированный в христианском духе заключительный аккорд только потому, что сила любви, как она осуществляется в балладе, и ее узаконение утверждаются с помощью бога. Магадев симулирует свои страдания и свою смерть (насколько иначе все у христианского искупителя!), чтобы отчетливее проявилась самоотверженность баядеры, у которой пробудилось чувство. Так Бертольт Брехт, при всех оговорках относительно развертывания конфликта в этом стихотворении, пожалуй, точно определил: «Оно показывает свободное соединение любящих как нечто божественное, а значит, прекрасное и естественное, и направлено против формального, определяемого сословными и имущественными интересами, соединения в браке» (в комментарии к собственному сонету: «О стихотворении Гёте «Бог и баядера»). Но в стихах Брехта звучит также протест против жертвы, которую «здесь обязательно нужно принести, прежде чем будет назначена награда». Нам представляются сомнительными характер соединения мужчины и женщины в балладе Гёте — по существу, подчинение мужчине женщины, с которой тот и в интимных отношениях обращается, «как с рабынею, сурово», и слова рассказчика, показывающего нам девушку в любви, покорной прихотям мужчины: «…в жажде вящей / Унизительных услуг / Чует страсти настоящей / Возрастающий недуг» (напомним, что Доротея считает: «Все женщине быть в услуженье»).

В каждой из своих баллад Гёте использует особую организацию строфы и стиха, наиболее полно выражающую замысел. «Вот уж поистине таинство: то, что в одном размере абсолютно хорошо и характерно, в другом кажется пустым и невыносимым» (Г. Мейеру, 6 июня 1797 г.). Спокойное течение повествования строф-восьмистиший в четырехстопном хорее (со схемой рифмовки abbcaddc) в «Кладоискателе»; ритмически свободно парнорифмующиеся четырехстопные стихи «Легенды»; своеобразные строфы-семистишия «Коринфской невесты», в которых укороченные и к тому же рифмованные пятая и шестая строки образуют сбив ритмического течения; неповторимые, особенным образом организованные строфы из одиннадцати строк в «Боге и баядере», состоящие из восьмистишия в четырехстопном хорее, который Гёте охотно использовал всегда, начиная от ранних и кончая поздними стихотворениями («Сумрак ночи опустился»), и примыкающих к нему — дактилически-танцующих стихов:

Вот стоит под воротами, В шелк и в кольца убрана, С насурмленными бровями, Дева падшая одна. «Здравствуй, дева!» — «Гость, не в меру Честь в привете мне твоем!» «Кто же ты?» — «Я баядера, И любви ты видишь дом!» Гремучие бубны привычной рукою, Кружась, потрясает она над собою И, стан изгибая, обходит кругом.

В балладе «Ученик чародея» Гёте использует такую форму стиха и строфы, в которых драматическая история с вызыванием духов и терпящий в ней фиаско ученик находит наиболее полное выражение. Здесь строфы из восьми строк, которые составляют два разностопных четверостишия с укороченными трехударными строками во втором четверостишии (что встречается лишь в данной балладе), чередуются со строфой, ритмически имитирующей формулы заклятий:

Брызни, брызни, Свеж и влажен, С пользой жизни, Ключ из скважин. Дай скопить воды нам в чане, Сколько требуется в бане! (Перевод Б. Пастернака — 1, 296)

Эта знаменитая баллада об ученике чародея, который, вызвав духов, оказался неспособным подчинить их своей воле и потому вынужден был призвать на помощь «старого мастера», допускает различные истолкования. Кнебель воспринял ее как «отпор литературным противникам авторов ксений» (Бёттигеру, 1 ноября 1797 г.). Доброжелательное наставление не проявлять излишнюю нескромность и поспешность в действиях может быть адресовано всем, кто хотел бы опрометчиво устранить или изменить порядки, адептам философии и начинающим писателям, зачинщикам политических волнений и художникам, одержимым страстью к нововведениям. Все это, однако, только соображения отвлеченного характера по поводу драматической истории, рассказанной мастером. Актуальность вампирической баллады и индийской легенды в любом случае не столь очевидна. Тут вырисовываются, строго говоря, противоречия. В собственной жизни и мышлении Гёте они уравновешены: распознавать основополагающие законы и твердо их придерживаться, но в пределах их находить возможности строить жизнь на разумных основах.

22 июня 1797 года Гёте в письме Шиллеру сообщал, что он решил обратиться к своему «Фаусту». «Наши занятия балладами снова привели меня на этот призрачный и туманный путь» (XIII, 136). Письмо это представляет для нас интерес в том отношении, что оно отчасти проливает свет на жизненные обстоятельства поэта, которым, по-видимому, обязаны своей тематикой некоторые из его произведений этих лет. Выражение «призрачный и туманный путь» указывает не только на неантичное содержание баллад и «Фауста», на их принадлежность к «северному миру жизни» в отличие от южноитальянского, который в эти месяцы должен был притягивать к себе все внимание поэта. Гёте давно уже замыслил очередную поездку в Италию, к которой основательно готовился, проделывая большую предварительную работу: ведь был задуман объемный, поистине энциклопедический труд о стране и людях, истории, искусстве и культуре. На 262 рукописных страницах форматом в пол-листа было подробно расписано, что предстояло разработать, что из необходимых источников и. материалов уже имелось и какую еще литературу оставалось прочесть. Поэтому решение заняться «Фаустом» Шиллера «действительно поразило, особенно теперь», читаем в его ответном письме Гёте 23 июня 1797 года, «когда Вы совсем собрались в Италию» (Переписка, 282). Нам представляется важным не столько намек Гёте на неантичное, северное, который он обронил в этом письме, сколько другие его замечания. «Так как в моем теперешнем беспокойном состоянии мне крайне необходимо отдаться какой-нибудь работе, то я решил обратиться к «Фаусту»» (XIII, 135). Так начинается письмо от 22 июня 1797 года, в котором Гёте сообщает далее, что «многое при настоящих моих обстоятельствах требует, чтобы я поблуждал еще некоторое время» по «призрачному и туманному пути». Прежде всего его беспокоила задержка с отъездом на юг: герцог был в отлучке и заставлял ждать себя, о чем-то он хотел еще говорить с Гёте перед его отъездом. По-прежнему не было уверенности, отважится ли он вообще поехать в Италию; политическая ситуация пока что мало благоприятствовала этому: Бонапарт вступил в Северную Италию. С самой весны Гёте жил в неопределенности; время шло, и все складывалось так, что о поездке нечего было и думать: ведь на юге еще свирепствовала война. Только когда 18 апреля 1797 года был заключен (предварительный) мир в Леобене, Гёте отметил это специальной записью в дневнике от 24 апреля, и несколько позже уже более определенно о своей поездке: «Я в начале июля уезжаю во Франкфурт уладить кое-какие дела с матерью и уже оттуда хочу ехать в Италию» (Г. Мейеру, 8 мая 1797 г.). Лишь 30 июля он развязался с Веймаром. Понятны метания между отчаянием и надеждой в течение этих месяцев, когда все было так смутно и неопределенно. Занятия балладами и обращение к «Фаусту» были в то же время и спасительным средством в этом состоянии неопределенности.

Поделиться с друзьями: