ЖАНРЫ

Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:

Еще помню, как где-то наш состав стоял сутки, а потом сказали, что уйдет только утром. И очень захотелось мне в здание вокзала пройти, чтобы поспать в тепле. Но там битком было набито военными и нас не пускали. Но какой-то молоденький матрос разговорился с нами — все про Ленинград расспрашивал, а потом пообещал маме, что до двух часов ночи, когда ему на дежурство идти, он устроит меня на вокзале, затем проводит до нашего эшелона. И я спала в духоте и махорочном дыму, сидя на полу, на солдатском вещевом мешке, положив голову на колени этому незнакомому парню. А он даже пошевелиться боялся и укрывал мои ноги шинелью. И то ли отсидела я ноги, то ли они в тепле отекли, но еле довел он меня до состава и потом еще двое суток я не могла ходить — отнялись снова, как уже бывало в Ленинграде.

Как ехали последние дни, совсем не помню. Знаю только, что в Рыбинске была пересадка на местный переполненный поезд, и это было ужасно. Нас отталкивали мешочники, мы плакали и совсем отчаялись. Но нашелся кто-то добрый, забросил в выбитое окно наши узлы и каким-то образом втиснул нас в вагон, вернее — в тамбур. Так в нем и ехали до утра, на рассвете высадились на тихой маленькой станции Сонково. Тут же подвернулись розвальни, запряженные лохматой лошадкой, и бородатый дядька, причитая и охая, погрузил нас, укрыл соломой, овчинным тулупом, и мы будто провалились в сон. Откроешь глаза — над заснеженным полем розовеет утренняя заря, мирно поскрипывают сани и неспешно трусит лошадка, понукаемая однообразным «Но… Но…» И оглушительная тишина и покой…

Не помню как приехали, как встретили нас. Всплывает перед глазами уже вечер, керосиновая лампа на столе, огромная, пышущая жаром русская печь, из которой женщины ухватами достают чугунок с водой и наполняют корыто, стоящее на полу. Окна завешены дерюжкой, все тонет в облаках пара и тепла — мы готовимся к мытью. Бани в этой деревне нет, здесь моются… в русской печи. Когда сойдет жар, выгребают угли, стелют солому, забираются туда и, усевшись на колени, согнув голову, чтоб не задеть сажу, моются из кадушки, воду в которой меняет и подает кто-нибудь из домашних… Уговаривали и нас попробовать такой способ. «Все косточки прогреются, вся хворь жаром выйдет!» — но у нас не было сил на такой эксперимент и поэтому решили ограничиться корытом. Когда же разделись и начали по очереди омовение, то ужаснулись сами тому, какие мы исхудалые и страшные… Женщины деревенские плакали, мыли нас, как малых детей. От горячей воды, тепла, мы совсем ослабели…

Отвели нам угловую комнатку, где стояла кровать с вязаным подзором и горой подушек, стол под образами, шкаф и большой фикус в деревянном ящике. Я спала на полу, под этим фикусом, а мама с бабушкой — на кровати. Таким блаженством было просыпаться от давно забытых криков петуха, мычания коровы. Слышать, как хозяйка принесла ведра с водой, затапливает печь, тихонько гремя ухватами, как мяукает кошка, ожидая свою порцию молока… Сквозь заиндевевшие окошки слепило зимнее радостное солнце, пылали на подоконниках герань и бальзамин. Так приятно было сидеть на широких лавках, гладить теплые, серебристые от старости бревенчатые стены, ходить в шерстяных носках по чисто намытому полу, покрытому домоткаными половичками…

И как трудно было дождаться, когда по избе разнесется одуряющий запах вареной картошки, и нас позовут завтракать… Хотя корова плохо доилась и хозяйка отдавала молоко в семью брата, погибшего на фронте, но все же и для нас оставляли немного, и мы пили чай, забеленный молоком, а иногда доставалось и по стакану парного, от которого кружилась голова. Домашний деревенский хлеб (пусть и с примесью отрубей), толченая картошка, которую запекали в глиняных мисках до румяной корочки, хрустящая квашеная капуста — было это все так вкусно, так неправдоподобно прекрасно, что прямо не верилось в реальность настоящего. Перед глазами вставал Ленинград, и все, кто там сейчас, горло стискивало, и нередко за столом то у одной, то у другой начинали капать слезы, и никто не спрашивал отчего — и так все было понятно…

Как бы ни были сыты, всегда хотелось унести со стола хоть корочку «на потом». Стеснялись этого, но не могли удержаться. Хозяйка заметила и насушила маленькие сухарики, и мы понемножку, но все же постепенно опустошали мешочек, лежащий на печке.

Пытались хоть чем-то помогать хозяйке, но скоро убедились, что толку от нас мало: ни воды принести, ни полы помыть нам не под силу. Но потом нашли себе дело — что-то перешивали, штопали, надвязывали, и к нам скоро начали приходить с заказами, а оплата — то пара яичек, то стакан крупы, и это очень подбодрило нас. Бабушка, обнаружив прялку, тут же начала «трепать» [24] , «сучить» [25] (раньше я и слов таких не знала) и прясть шерсть, а потом и вязать носки и варежки. С нею расплачивались уже то мисочкой муки или картошки, и мы были так рады, что мы больше не сидим на шее у добрых людей, которые сами еле сводят концы с концами, т. к. должны были не только сдавать обязательные поставки молоком, яйцами, мясом и хлебом, но и дополнительные, в фонд фронта. А весной все запасы кончались, не хватало скотине корма, и это только сначала нам показалось, что живут здесь прекрасно. Вскоре увидели, как в тесто замешивают с мукой не только отруби, но и перемолотую картофельную шелуху, как ежедневно варят пустые щи из промерзшей капусты, как каждое яичко прячут в сундучок, чтоб, не дай Бог, не разбить нечаянно, или чтоб внучок не выпросил раньше, чем налог будет сдан… А семья была не маленькая — кроме хозяйки еще невестка с ребенком, дочь с девочкой-подростком и параличный дед.

24

Трепать — очищать, раздергивая, волокно от посторонних примесей, сора.

25

Сучить — свивать, скручивать в одну нить (несколько прядей).

Все они из-за нас теснились в одной «горнице», и за стол садились после того, как поедим мы. Хозяйка еще помогала растить ребятишек в семье сына, о котором каждый вечер гадала на картах — жив ли…

Как только мы немного окрепли, так начали узнавать, где можно бы найти работу с жильем. Познакомились мы с семьей, жившей неподалеку, эвакуированной из Новгорода. У них были такие же проблемы, как и у нас. Трудней всего было с картофелем, купить его было невозможно — в каждом доме берегли остатки на посадку. Рассказывали, что в соседней Ярославской области живут богаче и там можно выменять картофель на одежду. Двое эвакуированных женщин взяли меня с собой (они уже однажды ходили в такой поход), погрузили на саночки у кого что было — обувь, платья, полотенца, хотя все это и самим было очень нужно, ведь увезли из дома только самое необходимое — и отправились от одной деревни к другой, оставаясь на ночевку там, где застанет ночь. Сначала стыдно было стучать в окна чужих домов, раскладывать в избах «товар», торговаться, а потом вроде и привыкли. Обменяли все и, возвращаясь через четыре дня, везли каждая по полмешка картошки, немножко крупы, сала…

Вскоре мы переехали в деревню Чернуху Краснохолмского района Калининской области, где мама устроилась счетоводом, а мне предложили быть зав. избой-читальней, без зарплаты, за рабочую карточку хлебную. Маме оплата была установлена в трудоднях, расчет — после уборки урожая, осенью. Пока же дали аванс: полпуда ржаной муки и немного пшеницы, которую нужно было перемалывать на «крупорушке». Выделили нам и пустую избушку. Мы втроем отмыли ее от вековой грязи и копоти. Бабушка, конечно, прежде всего повесила на окна крахмальные белоснежные занавесочки — из своих головных платков сделала. Мы набили соломой мешки, укрыли их домашними одеялами — получились «кровати» (сколько раз ночью расползались доски и скамейки, на которых громоздились наши постели, и мы оказывались на полу…). Огромную русскую печь выбелили и синькой провели кантик. Топили ее редко — на нее много дров надо, так она и стояла «для красоты», а посередине избы сложили нам маленькую печурку. И хотя ржавая труба не украшала наше жилье, но все приходящие к нам соседки останавливались на пороге и одобрительно говорили: «Ну, баско у вас! Ну, баско…» [26] . В их избах тоже бывала парадная комната, где все блистало порядком и чистотой (особенно заметной по контрасту с грязной захламленной кухней). По-видимому, их удивляло, что у нас не было разницы между тем, что для повседневного житья, и тем, что для праздников или гостей. Везде чисто, любое полотенчико, любая тряпка настираны, да еще обвязаны кружавчиками (на это у бабушки всегда времени хватало). Ну и по моей инициативе избушка всякими способами украшалась — какие-то полочки для книг и мелочей сооружала, бумажный абажур на лампу (которая чаще мигала, чем горела, и зачастую приходилось сидеть вечерами с керосиновой), букетики из еловых веток и колосков по стенам развесила, а как пошла зелень, менялись букеты по сезону. Стали нам дарить горшки с цветами, и скоро все подоконники превратились в вечно цветущие оранжерейки. Бабушка умела выхаживать любой погибающий цветок. Наша жилая комната была одновременно и конторой, где весь день толпились люди, и лишь под вечер наступала тишина. Честно говоря, такая жизнь «на людях» утомляла, да и трудно было поддерживать чистоту — полы мыть по два раза в день приходилось. Но зато мы чувствовали, что не одни, что к нам относятся как к родным, что всегда готовы помочь, чем могут. Столько искренних друзей приобрели мы там!.. (Прошло сорок лет, а мы до сих пор получаем с мамой письма из Чернухи).

26

Баско — красиво, хорошо, нарядно, опрятно.

Началась наша деревенская, очень простая и деловая жизнь. Мама осваивала финансовое делопроизводство колхоза, и председательша — мужеподобная и веселая (а на лентяев — и матершинница великая) — Антонина Михайловна громогласно толковала маме все способы, как свести концы с концами отчетов перед районом. Учила нас запрягать лошадь (так мы и не одолели этого искусства). Частенько они обе уезжали в Красный Холм, за 25 километров, и возвращались вечером. Наутро собирали всех колхозников в сельсовете (одни женщины да старики) и рассказывали о всех новостях: и что слышали в Райкоме о сводках с фронта, и какие новые поставки или подписка на военный заем, или о сборе подарков для фронтовиков. Все это касалось каждого, собирались на такие собрания все, даже ребятишки, а потом еще долго обсуждали по домам, а то, чего не поняли, приходили расспрашивать к маме или к председательше (ее так все звали). И зачастую у нас дома вечерами получались стихийные «посиделки». Женщины приходили с вязаньем, с веретенами, устраивались возле лампы (если засиживались поздно, то и керосин с собой в маленькой бутылочке приносили). Бабушка тоже пряла, шерсть «скубала» [27] и «трепала». Вязали носки и рукавицы, и для себя, и для посылок на фронт. Говорили на таких посиделках больше о тех, кто на фронте, да о том, как кому-то в одной деревне похоронка пришла, и женщина эта все глаза проплакала, о потом оказалось, что он жив. То ли в плену был, то ли «особое задание» выполнял и даже орденом награжден… И сколько бы таких историй не рассказывали, бабы слушали и плакали — у каждой было о чем и о ком плакать…

27

Скубать — прясть.

Я пыталась наладить какую-то работу в избе-читальне. Днем эта большая комната в старом церковном доме была вроде «приемной» сельсовета. Здесь ругались бригадиры, распределяли наряды на работу, сновали уполномоченные из района, толпились в очереди женщины перед дверями «секретарши Нюрки», от которой зависело, поставить печать сразу на бесчисленные справки, копии документов, пособия, или покуражиться. Нюрку эту все дружно ненавидели «за гонор», но боялись и заискивали перед ней. К вечеру я проветривала избу от махорочного дыма, мыла полы, раскладывала по столам газеты, зажигала большую керосиновую лампу и начинались мои «мероприятия»: читала вслух газеты (желающие послушать были всегда — старики и ребятишки), читала книжки и для ребят (а их с удовольствием слушали и старики). А когда собиралась молодежь (девчата всех возрастов и парни — «недомерки», 14–16 лет, которые и пахали, и косили, и дрова рубили, и потому чувствовали себя взрослыми, дымили цигарками, матерились, задирали девчонок), начиналась возня, смех и чтение приходилось кончать. Когда же только появлялся гармонист Федя, так сразу начинались танцы.

Керосин надо было экономить, поэтому я тушила лампу и выпроваживала всех на улицу, благо снег уже сошел и перед клубом была вытоптана сухая площадка. Рассаживались на завалинке, на крыльце, на куче бревен и допоздна «дробили» девчонки, выкрикивая озорные частушки. Парни выходили в круг редко, но частушки выкрикивали время от времени, стараясь перещеголять друг друга.

Пока вечера стояли прохладные, устраивали и молодежные посиделки по очереди, у тех, кто имеет большую избу и чьи родители разрешают собираться. Девчонки сами бегали по домам, собирая керосин (по ложке с каждого, кто пойдет), уговаривали гармониста (он всегда ломался), готовили избу — убирали столы, доставали скамейки. И когда собирались, то, рассаживаясь и балагуря, парни явно вели себя приличнее, чем на улице, да и девчонки, принаряженные, оживленные, создавали атмосферу праздника. Так же все вращалось вокруг гармониста, так же плясали подгорную и кадриль, но уже и вальс просили играть, и краковяк даже парни соглашались станцевать (правда, паясничая, чтоб скрыть смущение). И пели — протяжные песни и фронтовые, те, что по радио слышали. Потом, парами, группками понемногу расходились и еще долго раздавались то в одном конце деревни, то в другом, песни.

Поделиться с друзьями: