Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:
Я думать даже не хотела, чтобы выходить за него, пусть он и очень хороший человек, может быть, но меня ужасало, что в его присутствии меня почему-то охватывал такой страх, что я цепенела и ничего не могла возразить ему. Боюсь я его взрослости, боюсь рассердить его. И даже, пожалуй, боюсь обидеть. Будто я виновата в чем-то перед ним — он ко мне, девчонке, со всей душой, а я…
В общем, совсем я расстроилась. А тут еще подружки внушают: «Теперь он от тебя ни за что не отстанет — грузины, они такие…». И рассказали историю, как в подобной ситуации какой-то грузин зарезал девушку, чтобы она «никому не досталась».
Я уж тут совсем духом упала, даже майор Майоров это заметил, весь день косился на меня, потом спросил: «Ты что? Заболела? Или случилось что?». Я вдруг разревелась и все ему рассказала. Он помолчал, погмыкал: «Да, с этими грузинами шутки плохи». Подумал и предложил, чтобы я недельку подежурила в ночную смену в штабе, у телефона. Может, Вано за это время от меня и отстанет.
Я очень обрадовалась и, когда пришел мой «жених», сказала ему о приказе начальства. Вано огорчился, но возразить ему было нечего, буркнул только: «Схожу за газеткой, здесь на крылечке посижу, пока не стемнело». И сидел, как сыч длинноносый на перилах крылечка, а когда стемнело, еще долго мелькал под окнами огонек его папиросы.
Так бывало все вечера, когда он не летал. Майор мой, столкнувшись с ним пару раз у крыльца, снова сказал: «Да, видать, дело здесь серьезное». А я маялась тем, что после того разговора так и не отважилась сказать Вано правду, что женой его быть не могу, и он мое молчание принимает за согласие…
Пока я была занята своими проблемами, БАО начали готовить к передислокации на запад, ближе к фронту. Но я как-то на это не обратила внимания. Меня больше волновало, почему Вано перестал появляться на своем «дежурном посту». Может быть, мое осадное положение окончилось? Но вот я получила записку, которую принес «друг Вано», из которой я узнала, что его отозвали на несколько дней в тыл (как я поняла, за получением новой техники). По-видимому, этому товарищу было вменено в обязанность присматривать за мной — слишком часто стал мне попадаться этот товарищ на глаза.
Обрадовалась я передышке от необходимости жить в постоянном напряжении, отменялись мои ночные дежурства, я понемногу начала успокаиваться и думать о том, что все как-нибудь само собой образуется. Но страх перед возвращением Вано и моей непонятной обязанностью быть «верной» ему у меня сохранялся и, когда объявили очередной вечер танцев, я не пошла в клуб, так как знала, что кто-нибудь меня непременно пригласит танцевать и все это может плохо кончиться. Так я чувствовала, что и на расстоянии каким-то образом завишу и уже подчиняюсь Вано. И это меня очень угнетало.
В эти дни пришло письмо от мамы. Она получила вызов из Томска, куда эвакуировался Ленинградский театральный институт. Писала, что решила туда не ехать, так как на бабушку вызова нет да и вообще, наверное, скоро в Ленинград разрешат возвратиться и нет смысла забираться так далеко в Сибирь. Но мне предлагала подумать. Если захочу, то смогу там поступить на театроведческий факультет и учиться. В конверте лежал официальный вызов на мое имя.
Такой поворот был совершенно неожиданным, и я растерялась. Но одновременно стала все настойчивее пробиваться мысль: а не есть ли это «знамение» судьбы и решение всех моих проблем? Исчезну, и Вано меня не найдет. Но не будет ли мой отъезд дезертирством?
Рассказала все майору Майорову, со всеми своими сомнениями. И он сказал: «Поезжай и учись. Здесь на твое место любую грамотную девчонку поставят и все обойдется. А то, что если не грузин этот, то все равно кто другой тебя к рукам приберет — это факт. Ведь все девчата в батальоне постепенно «распределяются» и находят себе женихов. Некоторые с такой целью сюда и прибыли». (Сказал он все это более прямолинейно и грубовато). Разговор этот снял тяжесть с моей души и я подала рапорт с просьбой уволить меня по семейным обстоятельствам. Мне быстро оформили документы. Написала я письмо Вано, где просила не искать меня и простить за то, что не сказала сразу, что не могу быть его женой, и уехала в Томск.
Переполненные составы, бесконечные остановки, толпы атакующих вагоны, с трудом отвоеванное место на багажной полке, с которой боюсь упасть во сне, духота, ругань, плач, смех… А за окном — желтеющие поля и березовые колки, редкие деревни — бескрайняя Сибирь, о которой я знаю только по книгам. У меня тогда была попутчица — молодая женщина, тоже из вольнонаемных, работала в столовой БАО. Она ехала в Пермь к матери, рожать. Ее муж, летчик, провожал нас, помог сесть на поезд. Мы с нею подружились в дороге и обещали писать друг другу. Позднее из ее письма я узнала, что вскоре после нашего отъезда аэродром бомбили, было много жертв, поселок сгорел. Невольно подумаешь о судьбе: ведь если бы не пришел мне вызов из института, то я бы тоже вместе со всеми была во время этой бомбежки на аэродроме…
Осень 1943-го
Огромный, кишащий людьми, как муравейник, Новосибирский вокзал. Мне удалось пересесть в почти пустой состав, идущий на Томск, и последние часы своего путешествия провела комфортабельно. Стояла у окна и не могла насмотреться. Поезд круто заворачивал на север, и мимо проносилась рыжая тайга, горящая в лучах заходящего солнца. Очень понравился город — старинный, разбросанный на холмах, опоясанный синей Томью. На узеньких улочках бревенчатые двухэтажные дома в кружеве резных наличников. Центральный проспект по-купечески нарядный и вальяжный, каждый дом стремится хоть чем-нибудь перещеголять соседний — затейливой кирпичной кладкой, белой лепниной на красном фоне, балкончиками, башенками на углах. Есть и особняки начала этого века. Несмотря на запущенность и оббитую штукатурку, их сентиментально-розовые или светло-зеленые стены, увитые гипсовыми гирляндами цветов, причудливая форма окон и дверей — то округленные, то стрельчато высокие — невольно привлекают внимание. И хотя каждый из них в пределах двух-трех этажей, все же выглядят они представительно и солидно. Проспект уступами круто подымается вверх и завершается огромным парком, в глубине которого белеет величавое здание Университета.
Ленинградский театральный институт разместился в большом угловом доме в нижней части проспекта, возле площади с торговыми рядами. Дом этот похож на крепость — из красного кирпича, с башенками и узкими амбразурами окон. В довоенное время в верхнем этаже этого дома находились различные учреждения, ведомства и, в том числе, комитет по делам искусств. Теперь комитет уступил свои кабинеты под общежитие нашему институту. И студенты, и преподаватели после полутора лет кочевой жизни обосновались здесь кто как мог: спали на стульях, на письменных столах и просто на полу. Готовили какую-то пищу во дворе, на печурке из кирпичиков, утрами бегали умываться вниз к ларьку с газированной водой (воды в здании не было). Щеголяли в немыслимых костюмах. Со времени отъезда из Ленинграда выменяли на хлеб все, что взяли с собой, поэтому поистрепались до неприличия и одежда, и обувь. Местный театр пожертвовал из своей костюмерной что мог, и девчата перешивали себе платья из юбок с кринолинами, а у парней в разбитых сапогах могли быть бархатные штаны с застежками ниже колен или камзол с остатками кружевных манжет. Но не унывали, много смеялись, пели, вечерами уходили на берег Томи и жгли костры, звучали гитары, и тогда совсем похоже было на цыганский табор. Пристанище в Томске было временным. Со дня на день ожидали переезд в Новосибирск, где было обещано нормальное помещение для занятий и для жилья.
А пока подрабатывали кто где мог: на погрузке, на сельхозработах, концерты давали — и платные, и шефские в детдомах и госпиталях. Устраивали импровизированные вечера и для собственного удовольствия. Там я услыхала «жестокий романс», в котором рассказывалось, как институт поселился «На чердачном этаже, на углу Нахановича…» (так называлась эта улица в Томске, угол проспекта) и дальше пелось «со слезой»:
«…Комитет по искусству расположен был в нем. Комитет был сухой, И как вобла бездушный. И молчал… И скучал Старый до-о-ом…».И дальше длинная трогательная история о том, как помолодел и ожил дом с приездом новых жильцов. Подобный фольклор рождался тогда буквально на глазах.
Специально для новичков (институт объявил набор на актерский и театроведческий факультеты) был организован вечер, где «ветераны» разыграли театральное действо о своих странствиях от Ленинграда до Сибири. И хотя путь этот был очень нелегким, во многом даже драматичным, все же рассказывалось об этом весело, с шутками и песнями собственного сочинения. Из Ленинграда выехали в январе 1942 года (тогда нам с мамой предлагали тоже уехать, но мы отказались). Во главе с директором института Николаем Евгеньевичем Серебряковым (который в Новый год похоронил свою жену), отправились около 150 студентов (некоторые с родителями) и человек 20 преподавателей (у троих были дети 8–12 лет). Среди студентов парней было мало, десятка три — белобилетники или те, кто уже побывал на фронте и по ранению был списан подчистую. До Кубани добирались поездом, а там началось наступление немцев. И тогда, где на попутных машинах, а чаще пешком, прошли через Северный Кавказ к побережью Каспия, оттуда на паромах — в Среднюю Азию. Но ни в Алма-Ате, ни в Ташкенте помещения для института не нашлось и было решено начать новый учебный год в Новосибирске, где уже находился Ленинградский драматический театр имени Пушкина и, значит, обеспечены преподавательские кадры по актерскому мастерству, а Ленинградская филармония обеспечит музыкальное образование. Не решен был только вопрос с помещением, и пока Николай Евгеньевич пробивал этот вопрос в Новосибирске, все с нетерпением ждали от него телеграммы, когда же можно выезжать и когда начнем учиться.