Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы без войны. Том первый
Шрифт:

— Ан рубль-то длинный не здесь нынче, — сказал он Вахрушеву в первый же вечер, когда они встретились. Они сидели в избе возле затянутого белой марлей окна (была самая середина таежного комариного лета), и старик Вахрушев все не переставал удивляться достатку, в каком жил теперь изгнанный из деревни бывший его земляк. — Глуп и несведущ люд, — между тем продолжал Коровин, — знать не знает своей золотой жилы.

— О чем это ты, Федор Филимоныч?

— А о том, что и ты глуп и несведущ. Дома твой длинный рубль нынче, дома, а не здесь.

— Но ты?..

— Что я? Меня не равняй. Я — куда брошу взгляд, там и хлеб растет. Так-то. Да и то сказать, время было иное, и не своей волею здесь. А ты-то что? По избам теперь только сироты да вдовы, и не каши, а более душевного успокоения просят, к богу взоры обращены, а бог нашими устами глаголет, так чего же еще тебе надо?

— Что-то в толк не возьму, Филимоныч.

— Умом ты и прежде не отличался, знаю, но — не о том. Если хочешь, так слушай. Сколько в войну народу полегло? Не считал? Миллионы, и все больше наш, деревенский человек. А теперь прикинь, сколько сирот и вдов, сколько матерей... э-э, велико это женское страдальческое племя, велико и безбрежно, и ты только повернись к ним лицом, обратись с теплым словом, да не от себя, а от бога, и все они будут молиться на тебя.

— Так верующих-то...

— Нет? Есть страждущие.

— А церкви по деревням...

— Разрушены? Ну и что? Не в серебряной ризе, а в слове сила. Не думал ли ты, отчего церкви разрушены? Не божья ли воля была на все?

— Ты что говоришь, Филимоныч?

— Не в блеске ему, всевышнему, нужна служба, а в простоте и скромности, потому и направил он разрушающую руку на никчемные храмы свои. Вот где правда, которую и я не знал и никто не знал, так что ты оглядись вокруг.

— Но я...

— В церковь не ходил? Помню. Да оно и лучше, что не ходил. Читать умеешь?

— По слогам.

— Хоть и по слогам, лишь бы умел, да голос поставить. В чем наша служба? Собрал страждущих, прочитал страницу из Евангелия, да так, чтобы самого слезою прошибло, помолился, воздал осанну богу — и все довольны.

— А жить на что?

— Малиновый ковш по рядам.

— А власти?

— Что власти? Баптистская церковь — она от верху и до низу, от Москвы веревочка к нам, а от нас в Москву и дальше. Открыта она, дурья твоя башка, и никто запретить ее не может. Нет такого закону. Только не зарывайся, а в пределах, от и до, и — все тебе, сыр в масле, ясно? Поживи у меня, присмотрись, нам нужны люди, а примешь веру — и Евангелием снабдим, и всем, что нужно.

— Господи!

— Решил, что ли?

— Учи, Филимоныч, уму-разуму.

— Полагаю первое испытание: в чулане будешь жить, иного места пока не дам. Воздай богу прежде, посля и он воздаст тебе.

Больше года прожил Вахрушев в доме бывшего своего земляка и не богу воздавал (богу что? — помолился, наложил крест, с тем и за стол или на покой), а самому Федору Филимоновичу: и сено косил, и за сухостоем в тайгу ездил, и за лошаденкой ухаживал — в общем, батрачил и понимал, что батрачил, да терпел, приглядывался, набирался ума, как надо теперь жить: читал Евангелие по ночам, подражая пре... пре... («Тьфу, черт, — ругался он, — слово-то какое выдумали, враз и не скажешь!») пресвитеру и брату во Христе Федору Коровину. Громко читал, голос ставил и не ведал того, что не он первым, да, видно, и не последним, проходил эту науку у Коровина. В самый разгар короткого сибирского лета, на переломе июля, когда тайга, казалось, вся гудела и шевелилась от гнуса, на коровинской же бричке поехал Вахрушев за Большие камни к Светлому озерцу принимать крещение; вернее, не сам поехал, а повез его Федор Филимонович и вместе с ним еще двух пожилых женщин из ближней от Ярцева деревеньки. Бричку поставили за камнями, лошадь спутали и пустили тут же на лугу; затем помолились, и Федор Филимонович предложил всем раздеться. Вахрушев хорошо помнил эти неприятные минуты, пока босой, в рубашке и кальсонах стоял на холодном песчаном берегу, ожидая, когда Коровин закончит все положенные приготовления. Чуть в стороне, тоже раздетые, босые, оставшиеся только в широких и светлых, то ли ситцевых, то ли льняных, с кружевными подолами рубашках, жались друг к другу женщины; какою-то будто неживою, пергаментного белизною отливали на солнце их оголенные, худые, с дряблою старческою кожею плечи и руки. «Господи, что же это за вера такая?» — думал Вахрушев, отчаянно отмахиваясь от круживших над лицом и оголенной шеей комаров; была минута, когда он, казалось, готов был плюнуть на все, надеть брюки, пиджак и бежать от всего этого сраму, какой, казалось, проделывал Коровин над ним и женщинами («Насмехается? Ай нет?» — беспокойно спрашивал себя Вахрушев, ни на секунду не спуская глаз с Федора Филимоновича), даже, наклонясь, поднял было с земли брюки, но в этот самый момент Коровин подал знак, чтобы следовать за ним, и небольшая цепочка пожилых, лишь в нижнем белье людей двинулась к озеру. Вахрушев шагал за пресвитером, медленно и боязливо погружая ноги в холодную воду; за спиной он слышал шумное дыхание женщин, а впереди, перед глазами, покачивались широкие плечи Коровина. Чем глубже входил Вахрушев в воду, тем сильнее будто надувалась и топорщилась на нем нательная рубашка; от холода, от того гнетущего чувства, что он делал что-то нехорошее, противоестественное не только человеку, но, как ему представлялось в эти минуты, и богу, он, как оглушенный, лишь смотрел на шевелившиеся губы Коровина, но, в сущности, не слышал, о чем тот говорил ему; на сиявшей розовой лысиной голове он вдруг ощутил теплую ладонь Коровина, и ладонь эта с такой силой пригнула его, что он по самую макушку опустился в обжигающую, вызывавшую дрожь воду, а еще через секунду, весь посиневший, беспомощно стоял на берегу, глядя, как с прилипших к телу кальсон и рубашки стекает к босым ногам вода. Он долго не мог отогреться после этого купания; даже ночью, под тулупом, в тесном, душном и теплом чулане его трясло от одного лишь воспоминания об озере, которое действительно было светлым, как и называли его, и открывалось взгляду сразу за огромными обомшелыми камнями. Но дело было сделано, и в глубине души он радовался, что срок испытаний позади и что осенью с последним пароходом по Оби отправит его Федор Филимонович из Ярцева домой, снабдив переписанными в тетрадь молитвами и Евангелием, в общем, всем, что нужно для основания баптистской общины в Терентьевке.

В день отъезда Федор Филимонович пригласил Вахрушева к себе.

— Ну, с богом, — сказал он, кладя свои огромные и когда-то сильные крестьянские руки на плечи Вахрушеву и заставляя его присесть перед дорогой. — Помни, вера наша крепка и незыблема и веревочка от верху до низу. Цепь. Цепь! — добавил он, для внушительности вытянув и помахав указательным пальцем. — Приедешь, сперва осмотрись, не торопи время, по одному, по два собирай у себя, да только так, чтобы сами шли, сами будто к богу тянутся, а ты отказать не можешь. К тебе придут, обязательно придут и скажут: «Брось народ морочить». А ты стой на своем: «Вера, и все тут. И запрет на нашу веру не положен». Они опять к тебе, а ты на своем. Скажут: «Нельзя тайно, община не зарегистрирована». А ты: «Регистрируйте» — и начинай хлопоты. Отпиши мне, поможем. У нас тоже-ть есть верха, нажмем оттуда: дескать, где такой закон, чтобы поперек становиться, ежели народ веру отправлять желает? А? Нет такого. Человека пришлем, но и сам жми — и все свершится. Помаленьку, полегоньку, понял?

— Как не понять.

— С богом. Ну, с богом, — еще раз повторил Федор Филимонович и трижды, блюдя старый деревенский обычай, обнял и поцеловал в щеку поднявшегося уже с табуретки Вахрушева.

В Терентьевке все так и получилось, как предсказывал Федор Филимонович: и верующие нашлись, и парторг колхозный приходил с запретом, и сельсоветское, а потом и райисполкомовское начальство наведывалось не раз, предлагая прекратить «сборища», но Вахрушев отвечал лишь: «Худого не делаем, а на веру в бога запрета нет». Человек от баптистской церкви из области приезжал, некто Феодосий Афанасьевич Полещук, и в конце концов Вахрушева с его верующими старушками оставили в покое. «Как в воду глядел, — думал потом старик Вахрушев, вспоминая особенно свой последний разговор с Коровиным. — Вот уж действительно: куда посмотрит, там и хлеб растет. Ай это не хлеб?» — продолжал он, оглядывая свою с белыми тюлевыми занавесками на окнах, натопленную и уютно прибранную избу и вдыхая кисловатый запах заведенного теста; он жил один, но сам почти ни к чему не притрагивался в доме, а все делали приходившие сестры во Христе: и обед готовили, и хлебы пекли, и полы мыли, и убирали в комнатах, и даже на огороде — сажали, окучивали, пололи, и среди этих приходивших женщин была Антиповна. Как сам Вахрушев еще недавно, живя у Федора Коровина и помогая ему в хозяйстве, в сущности, батрачил на него, так теперь Антиповна батрачила на Вахрушева, но с той только разницей, что ей и невдомек было, что она батрачит; она делала все искренне, от души, веря, что просто помогает брату во Христе, как должны, между прочим, все люди на земле помогать друг другу. Именно ее Вахрушев одной из первых втянул в секту. Он недолго присматривался к ней; он знал всю ее жизнь, знал сыновей и мужа, которые не вернулись с войны (да и сноха умерла, а внучек — как ежедневное напоминание!), и знал, что Антиповна не сумела снять с сердца это горе, постоянно и тяжело переживала утрату (Вахрушев замечал все: и как она готовилась с наступлением весны к родительскому дню и вместе с Митей затем почти целый день проводила на кладбище, и то, как она, присаживаясь у окна по вечерам, принималась перебирать похоронные, да и многое другое; главное, стоило только напомнить ее разговоры о сыновьях и муже); к тому же она работала не в бригаде, не в поле среди людей, где легче забыться, а в школе, одна, сама с собой, и все это было как нельзя лучше для старика Вахрушева. В сумерках или уже утром, когда он видел хлопотавшую во дворе Антиповну, он подходил к жердевой ограде и негромко, степенно, чему научился от Федора Коровина, произносил: «Бог в помощь» — и, если соседка отвечала «спасибо», незаметно, будто исподволь, как само собой разумеющееся, вставлял фразу либо о ее муже, либо о сыновьях, а если она возражала: «Да бог-то где?» — начинал назидательно и в то же время осторожно, с оглядкою рассуждать о боге и вере.

— Да ты попом заделался, что ли? — заметила ему однажды Антиповна.

— Попом не попом, а многое мне открылось теперь.

— Что же тебе открылось?

— Э-э, повидал мир, поездил, вот и открылось. В страданиях, в тоске по ближнему своему живут нынче люди, а отчего? Вот скажи мне, отчего ты душою успокоиться не можешь? Не скажешь, потому как не знаешь. Ну, допустим, поговорила ты с Фетисихой, да не маши, чего уж, изба-то и у нее большая, а что в избе? Одни похоронные. Так вот, допустим, поговорила ты с Фетисихой, вроде и легче, а на другой-то день что? Опять, сызнова, да еще больнее — душа-то, эвона, будто плугом разворочена. А все оттого, что человек у человека боль принять не может, так как он — человек, у каждого своих забот под завязку. Нужно высшее существо, перед кем изливать душу, а мы забыли об этом, суетно погрязши в делах земных.

— Существо или бог?

— Не кощунствуй, Антиповна, добра желаю, не худа.

— Может, ты и прав, раньше-то вон — веками люди в церковь ходили. Отчего-то же да ходили?

— А я об чем?

Только к осени, когда заморосили окладные дожди и, продуваемые холодными северными ветрами, обезлюдели, опустели дворы, огороды и улицы Терентьевки, — в один из таких особенно сырых и мрачных предзимних вечеров пригласил Вахрушев к себе в избу Антиповну; но он не стал ей читать Евангелие; Священное писание лежало перед ним на столе, и во все время разговора с Антиповной Вахрушев даже ни разу не раскрыл его; лишь рука, освещенная тусклым светом, то и дело ложилась на переплет, и тогда была отчетливо заметна худоба длинных, костлявых, будто высыхающих стариковских пальцев. Вахрушев вел беседу неторопливо, в той же манере, как и Федор Филимонович Коровин когда-то с ним, и неуловимо, заметно лишь самому себе направлял в нужное русло; он не говорил о бренности жизни, нет, зачем же? — человек должен жить и радоваться! — но говорил о том, что более всего необходимо человеку душевное успокоение и что успокоение это приходит лишь после общения с тем, кто стоит высоко над нами и недосягаем для человеческого познания. «Через святое слово», — добавлял он, в очередной раз кладя ладонь и пальцы на черный переплет Библии. Хотя он вовсе не собирался рассказывать Антиповне о своей встрече с Коровиным, но именно в этот первый вечер он почувствовал, что надо рассказать как раз это, о встрече (для убедительности, потому что должно же что-то возвысить его в глазах никогда и никуда не выезжавшей соседки!), и он еще медленнее и степеннее, чем это, может быть, нужно было, тщательно подбирая слова и выражения (Антиповне же казалось, что просто по старости тяжело Вахрушеву вести столь долгую беседу), поведал, как в Ярцеве неожиданно встретился с удивительным человеком (но он не назвал фамилию этого человека), и как тот удивительный человек познакомил его с другими, тоже удивительными и добрыми людьми, которые именовали друг друга братьями и сестрами во Христе, и что жизнь их показалась ему дружной, хорошей, по крайней мере полной душевного успокоения.

— Да в чем жизнь-то их? — переспросила, однако, Антиповна.

— Да в том же: на работе, дома как все люди, и в избах как у всех — скромно, небогато. Так ведь и не в богатстве дело. Душа покойна, Антиповна, и сам я, скажу, будто обновился, пожив возле них. Ведь почему церквя поразрушены? — Подумав минуту, он затем пересказал Антиповне всю ту историю о «никчемных храмах божьих», как слышал ее от Коровина. — Насильной вера была, вот что. Хочешь не хочешь, а тебя, младенца несмышленого, р-раз в купель — все тут. А настоящая вера — это когда в разуме человека, когда у него на все свое понятие есть, да и купелью не церковная посудина должна быть, а река аль озеро какое, чтобы, так сказать, от естества первозданного.

— И ты что же, сызнова принял крещение?

— Принял, Антиповна. В Светлом озерце, в тайге, и, скажу тебе, благодать познал. У меня ведь тоже, сама знаешь, Иван не вернулся с войны, так в германских полях и лежит, да и Ефросинья вот тоже, сама видишь, а помолюсь, пообщаюсь с богом — и будто они, и Фросюшка, да и Ваня, со мной побывали, вот, рядом, и душа оттаивает. Да и им, видно, покойнее лежится в сырой-то земле. Человек, он везде человек, а то — что же мучиться? Жизнь, она ведь дается единожды, и надо сообразовать ее. Об одном жалею — что поздно прозрение пришло, что Светлое озерцо эвона где оказалось, за тридевять земель, а не здесь, не за нашей околицей, а если рассудить, так ведь и у нас речка есть, Господка, и вода чистая, и дно галишное, да только вступали мы в нее не с божьим словом. Так-то, Антиповна. Вот так, — добавил он, смежая будто усталые веки.

Поделиться с друзьями: