Голаны
Шрифт:
– Яаков бен-Моше!
– отворяет беззубый рот кокаиновый жилец Бакобза. Приговор - пожизненно.
– Встань у стены и замри, - советует мужик с газометом.
Щуплый Бакобза форсирует водный рубеж в полуботинках и прилипает к стене. Напротив, на дистанции одного скачка, встает боец с дубиной.
– Шхадэ!
– Абдулкарим абу-Снин! Приговор - пожизненно.
– Рибавчи!
– Иссахар бен-Шаул! Пожизненно.
И по луже к Бакобзе и Шхадэ...
– Шимонович!
– Файвл бен-Ицхак! Осужден на девять лет.
Редким крапом в блоке Вав-штаим приговор в однозначную цифру.
Мастер в офицерских погонах прессует публично:
– За что?
Шимонович мнется... Ему неудобно... Вот так, при всех? А его удалец дубиной наотмашь - хрясь!
– Растление малолетних!
– К стене, мразь!
– командует Носорог.
Шимонович бежит к стене - аргентинец с забацанными гормонами, собственных детишек еб, равноправный член беспредельной кичи; даже блатует порой...
– Смотри сюда!
– корит меня Йосенька Абрамович и тычет двумя пальцами рогаткой в священную книгу Нида.
– У тебя в конце месяца тест!
В моих наставниках Йосенька-Молоток, таксист из Хайфы, и мы читаем запоем книгу Нида.
– Йос, - говорю я старенькому Абрамовичу, я боюсь выходить с двушкой в приговоре под палки вон тех.
– Ты не из нашей кодлы, - успокаивает Молоток.
– Ты под лапкой Шабака.
– Да...
– говорю.
– Да, да...
Тот, что огрел Шимоновича, прости за пошлость фразы, волнует мое воображение. Гнедой бес с лицом еврейского гладиатора и бабьими бровями!
Кандехаю на ватных ногах четыре шага и липну к прутьям двери.
Валлак, арс! И этот жизнелюб легкого поведения, любитель арены!
Тот же румынский синдром в глазах свинцовой непорочности. Так смотрел на меня подельник. Там, в следственной тюрьме Петах-Тиквы.
... Прострация бетонной норы без окон. Девять ступней в длину, пять в ширину. Жужжит вента про печки-лавочки прошлой жизни... именины в сорок четвертый раз... следак Эранчик. Не бьет... Февраль... Хешбон нефеш...
– Выводной!
– ору.
– Выводной!
– Что ты хочешь?
– Пить.
– Подойди к волчку.
Подхожу, мудила грешный...
– Тьфу!
– орошает плевком выводной.
– Пей, Калманович ебаный!!!
Тайманец-патриот окрестил меня Шаббтулей Калмановичем. Ничего. Отмыл очко сральника. Напился от пуза... Эранчик, Эранчик, Эранчик и выкладки компьютера: номер базы, номер склада, номер ракеты... Восьмерки крутишь, дурак! Подпиши, что НЕ ТЫ крал, и домой...
"Вот мчится тройка почтова-а-я... По Волге-матушке зимой... "
Пиздец!
– прожигает. И он здесь... поет...
Я еще не въехал, читатель. Невдомек, за что и почем...
– Возвышаемся, братка!
– ору.
– Возвышаемся!!!
– Мойшеле, - слышу, - не бзди! Они пойдут с нами на соглашение.
– Как в воду глядел побратим. И был прав. А когда человек прав, он не виноват. Это точно. Разве можно винить двуногих за жизнелюбие?
... Тусовались во дворе тюрьмишки поганой. Время прогулки для сук, подзащитных властью. То блядво! И мы с ними.
У меня уже, слава Б-гу, двушка в приговоре и два в "уме", а подельник о соглашении чирикает и стихи странные пишет. "Меня, как подушку, вспороли. А пух не собрать никогда!"
Я уже и ракета, и ракетоноситель, и завтра утром меня воронок закинет в созвездие Ницан, и вот мы приняли спиртяги от доктора милосердного и тусуемся на прощанье, трекаем, как соскочит, отдышится и листочки мои сволокет издателю путному. Гонорар чтоб на ларек осел...
– Миша!
– говорит мне подельник и руки на плечи кладет, чтоб я лучше слышал.
– Я-то какое отношение имею к ракете?! (Это он меня, но уже как бы медиум спрашивает.) Я причастен к ракете??!
И уже не ртом, а глоткой:
– Ты, тварь, свидетель обвинения!!!
Ну, что ж, я еще не зек, читатель. Я только абитуриент с приговором и оседаю, немею под наглостью. Нагрузился чужой паловой, сплю, фраерок, и еще не понял. Жизнелюбы вообще не спят. Никогда!
– Йосенька, - говорю.
– Что должен сотворить семит в Израиле, чтобы попасть под домашний арест?
– О-о-о!!!
– сказал Йосенька Абрамович.
– О-гого-гого!!! О-гого-гого-гого и даже больше!!! Прочтем книгу Нида, все узнаешь.
– Радар?
– Все не так просто, пацан. Все совсем не просто. Тебя мамой не прессовали?
– Б-г миловал, - говорю.
– Прибрал в малолетстве.
– Дай скорее сигарету и сопи в тряпочку, - сказал Йосенька Абрамович и дважды ударил себя ладонью в грудь.
– Я тебе расскажу, как прессуют! Подпускают в нужный момент старенькую еврейскую маму к сыночку-преступнику. Старенькую больную маму, обезумевшую от наглого шмона на предмет наркотиков и холодного оружия между ног. Старенькая больная еврейская мама рыдает "цим ломп" Ей страшно и стыдно среди казенных жоп, решеток и шлюх с оловянными рожами. Орут дети и надзиратели. Мама явственно хочет пить и сбежать одновременно. Но... Дай сигарету!
– прессует Йосенька.
У меня нет выхода. Мне интересно, куда убежала мама...
– Но...
– продолжает счастливый старик.
– Открывается дверь, и вас, дюжину хуеглотов в оранжевых рубахах с синим отложным воротничком и клеймом на груди "Шабас", вводят в комнатушечку с мелкой сетью до потолка. Бездельники за сетью бросаются на абордаж, мнут и давят друг друга, а вам простор. Вам даже комфортно, только курить хочется. Пару б затяжек. Терпигорьцы твои уже устроились по хамулам, а ты все не видишь, кто к тебе пришел. Воровским ухом на микропоре ловишь родной писк: "Сынок! Я тебя не вижу!"
Твои мозги хорошо задрочены текущими событиями, и тебе кажется, нет, ты даже уверен, что слышал: "Сынок, я тебя больше не увижу!"
– Мама! Мамуня!!!
– кидаешься ты на голос, на сеть.
– Пропустите, бляди, старую женщину!
Семиты жалеют твою еврейскую маму, и вот она рядом. Она видит тебя и плачет.
– Майн зин, - спрашивает мама, - где твоя одежда?
– Стирают, мама. Скоро просохнет...
– Это хорошо, что ты стал религиозным, - шепчет старушка.
– Теперь я спокойна.