Город, который нас не помнит
Шрифт:
Анжела проснулась первой. Осторожно выскользнула из-под одеяла, чтобы не разбудить Данте, и натянула шерстяной халат поверх рубашки. Дом был холоден, как всегда в начале января, но в комнате Джо уже было слышно шорох — он ворочался, хныкал, требовал внимания.
— Сейчас, мой сладкий, — прошептала она, поднимая его на руки. Джо уткнулся носом ей в шею, как делал это с рождения, теплый и тяжелый, с запахом детства и молока.
На полу в коридоре спала собака — пожилой дворняга, которого Данте несколько месяцев назад подобрал на улице. Она подняла голову, посмотрела на Анжелу и Джо, но не встала.
Анжела тихо прошла на кухню. Поставила воду. Взяла чашку, потрескавшуюся по краю, и налила туда остатки вчерашнего кофе. Джо устроился у нее на бедре, зевал, потирая глаза.
Через несколько минут проснулась Лоретта. Она вышла в коридор босиком, в длинной ночной рубашке, с заплетенной на ночь косой.
— Мам, а ты уже печешь?
— Нет, только встала. С Новым годом, amore mio.
— С Новым годом, — повторила девочка, обняв мать за талию, стараясь не мешать Джо, и прижалась к ней всем телом, как делают дети, когда им нужно не утешение, а просто подтверждение того, что ты — здесь, что мир не исчез.
Потом появилась Вивиан — как всегда, веселая и растрепанная, с мягким голосом, полным еще сна:
— А подарки будут? Или Санта уже не ходит, если у нас нет камина?
— У нас есть любовь. — Анжела усмехнулась, поцеловала ее в лоб. — Это лучше любого камина. А Санта приходит только на Рождество.
В это время в дверном проеме кухни появился Данте. Он был в майке и брюках, волосы растрепаны, на лице — тень недавнего сна. Он стоял, опираясь плечом о косяк, и смотрел на них — на троих детей, окруживших Анжелу, будто втроем они составляли какую-то магическую фигуру, в которую он, мужчина, вошел позже. Но теперь — навсегда.
— Вы решили устроить завтрак без меня? — спросил он хрипло.
— Только начали. У тебя еще есть шанс.
Он подошел, поцеловал Анжелу в висок, Джо — в макушку, Лоретту — в лоб, а Вивиан щелкнул по носу, заставив ее хихикнуть. Потом начал доставать хлеб, масло, остатки прошутто.
— Мы выживем, — сказал он негромко. — Несмотря ни на что. Этот год будет лучше.
Анжела не ответила. Она просто посмотрела на него. Долго. С любовью — и с болью. Как смотрят женщины, которые больше не верят словам, но все равно держатся за родной голос.
Анжела сидела в кресле у окна, с пледом на коленях. Ее пальцы бессознательно скользили по шву ткани — туда-сюда, туда-сюда. Данте устроился напротив, с чашкой в руках, молчал. Он знал: когда Анжела долго молчит, это не значит, что у нее нет слов. Напротив.
— Ты изменился, — сказала она наконец, не глядя на него.
— В какую сторону?
— В ту, что пугает.
Он поставил чашку, медленно, как будто глиняная посуда могла разбиться от резкого движения.
— Я работаю. Мы снова стоим на ногах. Я делаю, что должен, Анжела.
— Но я вижу, как ты уходишь. Морально. Физически. Весь день ты где-то. Ночами — тоже. А когда возвращаешься, тебе не до нас. Не до Джо. Не до меня.
— Это не так, — мягко сказал он. — Просто сейчас все сложно. Надо закрепиться. Надо, чтобы этот бар не стал еще одним списанным долгом.
— А я? — Голос ее дрогнул. — Я стала списанным долгом?
Он быстро пересек комнату и опустился перед ней на колени.
— Не смей так говорить. Не думай даже. Ты — это все, что у меня есть. Ты и дети. Ты моя крепость.
— Тогда почему я все время чувствую, что ты уходишь туда, где я не могу быть с тобой? Что ты снова ввязываешься в то, откуда не возвращаются?
— Потому что ты слишком умная, — с горечью сказал он. — Потому что ты все чувствуешь. Да, я снова рядом с людьми, от которых отрекся. Но не потому, что хочу. Потому что иначе — никак. Либо мы, либо они. Либо наши дети сыты, либо мы теряем все.
Она опустила взгляд.
— Я каждый день просыпаюсь с мыслью, что могу остаться одна. Что тебе выстрелят в спину в подворотне, как Альдо. Или ты просто не придешь домой. А я не смогу снова через это пройти. Не смогу. Не с тремя детьми.
Данте молчал. Потом осторожно положил голову ей на колени.
— Я делаю все, чтобы жить, Анжела. Чтобы жить ради вас. Но да, я тоже боюсь. Я просыпаюсь ночью и смотрю на Джо — и сердце мое сжимается. Потому что я знаю, в каком мире мы его растим. Я знаю, кто я, и что однажды он это узнает.
— А если бы можно было уехать? Уехать далеко. Сменить имена. Забыть. Начать заново.
Он покачал головой.
— Не для нас. Мы — не те, кому дают второй шанс. Только тем, кто вовремя уходит. А я... я остался.
Она долго гладила его по волосам. Потом тихо прошептала:
— Обещай мне, что не уйдешь в ночь без меня. Что если придет день — мы пойдем вместе.
Он не ответил. Только крепче прижался к ее коленям.
Нью-Йорк, Фронт-стрит. Январь 1929 года
Прошел еще год. Один из тех, что тянутся тяжело, будто под кожей. Без катастроф, но с ощущением, будто живешь в доме, где треснули стены — еще держатся, но вот-вот рухнут.
Жизнь шла. Джо подрос — крепкий, бойкий, с нахмуренным лбом отца и добрыми глазами Анжелы. Лоретта уже спорила со взрослыми на равных, Вивиан устраивала концерты из кухонной посуды, а Данте… Данте приходил домой все позже, все тише. Он стал почти незаметным — тенью, которую узнавали только по запаху табака и мятой ткани пальто.
Анжела не спрашивала, что он делает. Не потому что не хотела знать — потому что боялась ответов.
Люди продолжали исчезать. О друзьях говорили в прошедшем времени, не дожидаясь официальных известий. Кто-то «уехал», кто-то «пропал», кто-то «больше не появлялся». Они с Данте уже почти не вслушивались в формулировки — достаточно было взгляда, пожатия плеч. Все ясно. Все привычно. Все бесконечно невыносимо. Анжела едва находила силы, чтобы фиксировать каждое имя.
Иногда, поздними вечерами, когда дети уже спали, Данте садился рядом с ней на диван и просто держал за руку. Молчал. Тихо. Как будто им обоим больше нечего было сказать, но и не быть рядом было невозможно.
Однажды в январе, когда над городом разлился сухой мороз и стекло окон трещало от ледяного ветра, они остались дома вдвоем. Джо задремал в своей кроватке, девочки ушли к соседям на урок танцев, а Анжела вышла на кухню — в халате, босиком, с чашкой кофе.
Он стоял у окна.
— Ты не думаешь, что мы стали жить, как под обстрелом? — спросила она вдруг. — Прячемся, будто виноваты.
— Мы и есть виноваты, — отозвался он, не оборачиваясь. — Мы выбрали выжить.
Она поставила чашку, подошла к нему, прижалась лбом к его спине.