Господи, напугай, но не наказывай!
Шрифт:
Писал с безукоризненной грамотностью. К стихам был равнодушен, но при этом километрами цитировал Иосифа Уткина, Грибоедова, Маяковского. По нему можно было сверять даты мировой истории, математические формулы, физические законы и даже краткий курс ВКП(б). Петра Первого или какого-нибудь Емелю Пугачева он умел описать до деталей одежды. Увы, рядом не было той направляющей руки, которая оградила бы его способности от разбазаривания и безудержного разброса интересов.
Мне мучительно недоставало в нем самоиронии. Его ранимость и обидчивость с детства затрудняли наши отношения. Из-за мнительности и смены настроения от дуновения ветра самое простое общение с ним требовало напряжения и бдительности. Той самой бдительности, которую я то и дело терял, уставая следить за своей лексикой или интонацией, а то и просто давал спровоцировать себя «принципиальным» спором, и тогда… Он был физически крепче меня и потому не слишком утруждал себя поиском решающих аргументов. Да споры и не были его сильным местом. Он то и дело соскальзывал с темы, сжимал кулаки, замыкался в обиде, а если и убеждал, то не аналитическим блеском, а плещущей через край бездонной памяти информированностью. Трудней всего давался ему в споре отказ от раз произнесенной фразы, сколь бы очевидной ни была ее абсурдность и сколь убедительны ни были контраргументы. Защищаясь до последнего, он тем не менее не запинался в поисках слова поточней, фехтовал до изнеможения, и только будучи окончательно загнанным в угол, недовольно ворчал, передразнивая последние выпады оппонента.
Когда же стрелка барометра настроения благосклонно поглядывала в сторону потепления, в его китайских глазах вспыхивала веселая молния. В эти минуты трудно было найти более благодарного слушателя и собеседника. Надо было успеть влить в него дюжину последних анекдотов. Вова — порывист, ревнив, но как союзник надежен и предупредителен (хоть что-то унаследовал от отца).
«КТО ТЫ, БЛЕДНАЯ СЕСТРА?»
Все, что я знал о жизни сестры в годы детства, — это то, что у нее была секретная тетрадь, которую она скрывала от посторонних глаз. Такие тетради тайно хранились у многих советских школьниц. Самым надежным местом был портфель — его содержимое не интересовало в доме никого, кроме владельца. Нет, никакой это не дневник. Это стихи поэтов, не упоминавшихся в школьной программе. Стихи эти знали все, но при этом они как бы не существовали, как не существовали и их авторы. Девочки тайно делились между собой этим «самиздатом», давали переписывать, но обсуждать их во всеуслышание было не принято и даже опасно. Лагеря еще кишели недавними школьницами и студентками с 10-летними сроками за увлечение стихами Ахматовой или Алигер. Однажды году в 54-м я гостил в доме родителей и из любопытства изучал содержимое портфеля старшей сестры. Тут я и наткнулся на тетрадь. Алла застала меня за чтением «еретических» записей. С этого и началось мое знакомство с поэзией Есенина, о котором я до того и слыхом не слыхивал, и наши доверительные отношения с сестрой.
Алла Махлис и Шломо Штракс
Незадолго до моего появления в доме случилось ЧП. Отец за минуту до отхода поезда выволок из вагона 18-летнюю дочь — она завербовалась в Воркуту в вооруженную охрану заполярного промышленного объекта. Ее тоже вела неудовлетворенность жизнью и жажда независимости и новых впечатлений. Свое спасение Алла найдет в раннем и не слишком счастливом замужестве. При этом ее жениху пришлось выдержать нешуточную конкурентную борьбу. Помню, как один из них, пышноволосый блондин по имени Ян привел в волнение перекресток Пушкинской и Страстного страстным (и небесталанным) исполнением под нашими окнами арии Хозе с цветком. В числе претендентов был даже человек с выездной визой на руках. Львовянин Шломо (Шуня) Штракс в 1956 году специально приехал в Москву, чтобы уговорить Аллу уехать с ним в Польшу, а затем в Израиль. Дальнейшая судьба кандидата была бурной и «прославила» его на весь мир. У Шуни была сестра Ида Шумахер, которая разочаровавшись в Израиле, подумывала о возвращении в СССР. На пути Шумахеров стал их отец, глубоко верующий хасид-сатмар Нахман Штракс. Нахман был репрессирован в СССР, потерял в лагере глаз и стал свидетелем гибели его младшего сына от рук русских антисемитов. Его ненависть к коммунизму была настолько непреодолимой, что он поклялся воспрепятствовать возвращению малолетнего сына Иды Йоселе. Он попросту похитил внука. Не помогли Шумахерам ни суды, ни арест отца, ни полицейские облавы. Мальчик бесследно исчез. Когда дело зашло в тупик, вмешаться в историю пришлось самому Бен-Гуриону, который поручил розыск ребенка… главе израильской разведки Исеру Харелю. Около трех лет понадобилось израильскому разведчику № 1, который задействовал все ресурсы Моссада, чтобы выйти на след похищенного мальчика, а операцию «Тигр» с тех пор сравнивают с операцией «Финал» по поимке Эйхмана. В конечном счете, Йоселе был найден в еврейской семье в Бруклине и возвращен родителям. Шуня с самого начала принял сторону отца. За его роль в организации похищения он был приговорен израильским судом к 7 годам заключения (обвинение требовало 20). Если бы Алла тогда проявила благосклонность, может, и наша жизнь пошла по другому руслу.
Раннее замужество и рождение двух прелестных сыновей стало причиной того, что ее образование закончилось аттестатом зрелости. Цель — побыстрей оторваться от отчего дома — диктовала средства. Когда я поселился на Страстном бульваре, Алла уже жила в мужниной коммуналке в Замоскворечье.
ШИВОРОТ-НАВЫВОРОТ
В тот вечер отец пришел на бровях, но, вопреки обычаю, до появления первой звезды. Поощрение не заставило себя ждать. Мама назвала его Сенечкой и пошла замешивать картофельные оладьи. Уже за столом, в ожидании первой порции любимого лакомства Сенечка вдруг выкинул педагогический фортель, нас с Вовой серьезно озадачивший. Он тронул меня за плечо:
— Ну-ка, сынок, тащи дневник.
В его устах эти слова прозвучали пугающе странно, если не абсурдно, что-то вроде «тащи патроны». Мы с братом переглянулись, просчитывая дальнейшее развитие сюжета и судорожно соображая, как вернуть его в естественное русло. Отвлечь внимание? Но чем? Пока я перебирал содержимое портфеля, Вова смотался к почтовому ящику. Когда я вернулся к столу, перед Сенечкой лежала стопка орденоносных печатных органов, в которые отец, однако, не торопился погружаться. Вместо этого он наугад листнул дневник. Тот предательски распахнулся на странице, украшенной жирной лебяжьей шеей. Сенечка дидактически уткнул указательный палец в «синюю птицу»:
— Это что такое? — логическое ударение пришлось на указательное местоимение, что отнюдь не предвещало мирного исхода назревающего конфликта.
— Двойка.
— Ты что оплеушку захотел? — Сенечка уже сворачивал в трубочку опрометчиво доставленную братом «Правду». Слегка оглушенный органом ЦК КПСС, я благоразумно покинул сцену. А когда вернулся, чтобы оправдаться, что, дескать, его открытие утратило актуальность немногим более полугода тому назад, что эта двойка, на самом деле, не повлияла на мою академическую репутацию, поскольку появилась в качестве воспитательной меры, и что… Но Сенечка уже мирно храпел на диване, неуважительно подмяв под себя «Комсомолку». Мы с братом отправились в кино, а Сенечка так никогда и не узнал, что злополучную двойку я схлопотал по его вине. Накануне того дня отец пришел заполночь, был нетрезв, но еще боеспособен. Как на грех мама разглядела на его рубашке следы губной помады. Скандал длился до полного изнеможения сторон. Володя, привыкший к ночным концертам, безмятежно проспал представление. Он спокойно досматривал сон о подводной охоте, даже когда над ним пролетали объекты, которым в нормальных домах полагается стоять или лежать — пепельницы, книги, столовые приборы и прочие чернильницы. Мне, новичку, пришлось круче. Сперва наивно пытался разнять стороны. Потом пригрозил навсегда уйти из дома (не в детскую ли колонию?). Это заявление имело некоторый успех у мамы, она тут же использовала его в качестве нового аргумента («Посмотри, негодяй, до чего ты довел ребенка! Отец, называется!»). Затем я всерьез начал натягивать штаны. Мое исчезновение обнаружилось лишь в 4 утра, когда зазвонил телефон:
— С вами говорят из 17 отделения милиции. У вас есть сын Леонид? Где он в настоящий момент? Спит? Убедитесь.
Через 15 минут вокруг мамы уже хлопотали люди в белых халатах, выводя ее из глубокого обморока. Отец наблюдал за происходящим, опершись на пианино и дожевывая беломорину.
Меня «повязали» у телеграфа. Я шел по пустынной «главной улице страны» к Красной площади (я все еще был туристом), обдумывая житье, которое уже ставило передо мной массу вопросов. Милицейский патруль доставил меня куда следует, где сонный сержант, разъяснил мне, неразумному, что согласно недавнему постановлению Моссовета, детям до 14 лет после 23 часов запрещено появляться на улице без сопровождения взрослых, и что мне придется сидеть в кутузке, пока за мной не приедут родители. Я пытался объяснить, что мои родители в данный момент очень заняты, и что, поскольку мой дом всего в нескольких шагах, было бы благоразумней меня отпустить. К моему удивлению, сержант со мной согласился, но взял с меня обещание, что я не сверну с начертанного пути. Но я свернул… Второй в жизни привод в милицию состоялся примерно через полчаса, уже на Трубной площади. История повторилась, но, по обыкновению, уже в виде фарса. После ритуала с протоколом и зачитывания постановления заботливого Моссовета дежурный блюститель из 51 отделения потянулся к телефону. Вот этого-то ему делать как раз и не следовало. Я из врожденного человеколюбия просил его воздержаться, дескать, мой отец спит после тяжелого рабочего дня, и будить его негуманно, а мне, мол, до дома рукой подать. Но у него инструкции…
— Вам что, ети вашу мать, делать нечего, кроме как по 10 раз за ночь людей будить. — Ревел отец. — И хватит мне читать ваше дурацкое постановление. Лучше бы воров ловили! Спасибо за новость — я и без вас знаю, сколько лет моему сыну. (Как раз это утверждение Семена Аркадьевича было опрометчивым, ибо пройдет еще около сорока лет, прежде, чем он перестанет путать наши с братом даты рождения).
На этот раз я не стал испытывать судьбу и вернулся в лоно отчего дома. В лоне спали. День для всех начался обычным порядком. Кроме меня. На уроках я частично отсыпался, частично путался в показаниях. На литературе меня, по закону подлости, вызвали. Мне никак не удавалось вспомнить вторую строчку из «Ариона». После того, как я в четвертый раз проблеял «Нас было много на челне…», учитель потерял терпение и влепил в дневник последний аккорд в этой истории. Пройдет немало лет, прежде, чем осознаю: это единственная в моей жизни двойка, которой я вправе гордиться. И влепил мне учитель ее не в назидание, не со злобы. Учитель был молодым, чтобы не сказать молоденьким. Смугловатое лицо утопало в черном облаке буйной шевелюры. Озорные, ироничные глаза тяготились необходимостью соответствовать своей неблагодарной профессии, как несправедливым приговором. Осужденный на «прозу жизни», учитель менялся в лице, когда читал нам стихи из школьной программы. И не он меня обидел, а я его. Ибо та же рука, которая украсила мой дневник, однажды напишет:
Ну вот прозаик, выйдя в свет,
Стоит без рифм, полураздетый,
Строки дыханьем не согретый, —
Какой он жалостный поэт!
Учителя звали Александр Яковлевич Аронов.
Говорят, в больших семьях бытует закон — кто медленно ест, тому меньше достается. У нас лучшие куски кочевали из тарелки в тарелку. Мама подсовывала мне, я перекидывал сестре, та — дальше — брату. Добрая половина хранившихся в холодильнике деликатесов находила последний приют в помойке. Даже умирая от голода, мы выуживали из холодильника еду попроще, оставляя лакомства друг другу. Копченая рыба или крабы, если им случалось попасть в наш холодильник, в конечном счете засыхали или меняли окрас.
Летом к подъезду подгоняли полуторку, и подпрыгивая на пуховых подушках, чемоданах, керосинках и керогазах, эмалированных тазах для варенья, мы уносились на дачу, которую отец исправно снимал в мае — в Кратово, Томилино, Удельном, Красково, Перловке или Малаховке, окунались в праздность, книги, сосновые рощи…
По современным стандартам, в нашем воспитании все было шиворот-навыворот, все антинаучно и непедагогично. Но можем ли мы упрекать родителей за то, что они не читали Песталоцци и не следовали советам доктора Спока? И о том и о другом они слыхом не слыхивали. Но можно ли считать по этой причине нашу жизнь менее счастливой, чем жизнь тех из сверстников, за которыми ходили неутомимые няни, чьи учителя музыки и французского толпились в прихожей в ожидании своего шанса?
Обстановка в доме была далека от гармонии и действовала на меня, как иммунологическая вакцинация против еще менее животворящего влияния со стороны внешнего мира, чужого, непонятного и опасного. Но и он менялся на глазах.
* * *
В конце июля 1957 года в нашу бесцветную жизнь ворвались первые оттепельные краски. Ворвались и оглушили. Москва вдруг заговорила на разных языках. Правда, «глоток свободы» нет-нет, да и застревал в глотке. После короткого общения на ВДНХ с группой японских гостей фестиваля «молодежи и студентов» — третий привод в околоток: «о чем говорили»? Лучше спросили бы — «на каком языке говорили?».