ЖАНРЫ

Господи, напугай, но не наказывай!
Шрифт:

Деготь примчался немедленно и остался у нас ночевать. Услышав Галича, он перестал интересоваться чем бы то ни было еще. Он поставил магнитофон рядом с раскладушкой. Посреди ночи он меня будил, зажигал свет, лишь для того, чтобы сказать: — Нет, ты только послушай это место. Ты понимаешь, что это такое? Это же энциклопедия русской жизни. Вот, чему надо сегодня учить в школах. — У него в глазах стояли слезы. — Ты даже не представляешь, что этот человек знает про нас с тобой. — Он снова гасил свет, возвращался к раскладушке. Засыпая, я слышал жужжание перематывающейся к началу ленты.

Вынашивая планы отъезда, я скрывал их даже от Деготя. Не то, чтобы я ему не доверял — скорее оберегал, не хотел еще больше напрягать его психику. Я дорожил его дружбой. Он бывал утомительным, замордованным. Он был последней жертвой, попавшей под гусеницы сталинского вездехода.

Когда я уезжал, он просил меня разыскать во Франции родственников матери и уговорить их с ним связаться. В парижской телефонной книге оказалось несколько дюжин абонентов с фамилией Кателла. Завершить поиски мне не удалось. Я написал письмо в ЦК ФКП, но ответа не получил.

Вернувшись в Москву через 20 лет — весной 1990 года, я первым делом бросился наводить справки о Деготе. В горсправке на площади Революции мне выдали клочок бумажки с лаконичным текстом «Умер в 1989 году». От Олега Зимарина, моего будущего издателя, работавшего несколько лет в ИМЛе, я позднее узнал, что Деготь умер в своей квартире от сердечной недостаточности, но обнаружен был лишь две недели спустя.

КРЕМАТОРИЙ ПРИ ЦК КПСС

Я сдружился с заведующим так называемым запасным фондом. Так, совсем по-научному называлась книжная свалка, для которой выделили огромную комнату в библиотеке. Туда сбрасывали списанные книги из различных частных поступлений. После цензурной сортировки часть раскидывали по районным библиотекам, а остальное — сжигали. Я часто проводил в этой комнате обеденный перерыв и, с благословения смотрителя этого фонда старика Шейнблата, уносил домой приглянувшиеся книги. Яков Моисеевич однажды увлек меня в свой заповедник:

— Побудь здесь до конца обеда — не пожалеешь. Я за тобой приду.

И повернул в замке ключ. Комната до потолка была завалена связками книг. Автографы и дарственные надписи не оставляли сомнений — это была личная библиотека Сталина. В 1955 году наследники Сталина носились с идеей превратить его кабинет в музей. Дух Кобы еще долго витал под его сводами. Кабинет стоял опечатанный вплоть до 1962 года, когда он зачем-то понадобился Хрущеву. Больше всего хлопот при расчистке кабинета доставила именно библиотека. Значительную часть ее составляли книги, подаренные и подписанные авторами. Библиографическая ценность этой литературы дарственными надписями и ограничивалась. Тысячи томов, нашли свой последний печальный приют в хозяйстве Шейнблата. Увы, ненадолго. Книги были бессистемно собраны в стопки и наспех перевязаны волосатой пеньковой веревкой. Попадались документы и записки, написанные рукой самого вождя. На полях нередко красовались его пометки. Я наткнулся на роскошный фолиант в серебряном окладе, щедро украшенном гравировкой с безвкусной советской символикой. На титульном листе красным: «Максим Горький. “Мать”. Тираж — 1 экземпляр. Москва. 1934» (подарок к 55-летию диктатора). Наверное, для военных историков мог стать бесценным источником и «Устав гарнизонной службы» с редакторскими пометками Сталина прямо в печатном тексте. Или сборник стихов Евгения Долматовского с дарственной надписью «Кесарю кесарево». Из другой книжки — Ильи Сельвинского, тоже подписанной, выпала уже процитированная похвальная грамота Светлане Сталиной. Можно только гадать, как она туда забрела. Эти три томика маленького формата я рассовал по карманам и унес с собой с воодушевлением мальчика из рассказа Брэдбери — Тома, спасшего от неистово разъяренной толпы клочок холста с улыбкой Моны Лизы.

Через несколько дней я попросил моего друга снова впустить меня в волшебную комнату.

— Опоздал, — сказал он. — Вчера большую часть сожгли.

Вот так. Просто и обыденно. Остаток «дожигали» у меня на глазах. В эту партию попал и серебряный Горький. Я помню, как плавился пузатый герб страны. Я неуверенно попытался спасти «весь тираж» уникального издания, но цэковский «дворник» в роговых очках отобрал у меня фолиант и швырнул в полыхающую цинковую лохань. Жгли своих. Шариковская деловитость инквизиторов замешана на непоколебимой уверенности победителя в том, что сотри он с грифельной доски истории чужие письмена, история начнется с него. Этот мотив вдохновил многих исторических деятелей. Наиболее целеустремленным из них был даже не Гитлер, а основатель династии Цинь Шихуанди, который в 213 г. до н. э. повелел уничтожить все хранившиеся в его империи книги и документы, а заодно закопать живыми всех ученых, которые продолжали учить старым идеям.

Ликвидаторы библиотеки Сталина не оставили следов. Один из самых добросовестных и информированных историков Жорес Медведев упоминает о ней следующим образом: «Библиотека Сталина сохраняется где-то и до настоящего времени».

Оттепель грелась не только песнями Окуджавы, но и от имэловского костра.

«ОТТЕПЕЛЬ»

Странное было время. Над головами, как дуновение вольного ветра, летали стихи. Аудитория жаждала новых слов взамен протухшей казенной фразеологии, новых тем, новой рифмы. Стихи вырывались из альковной тиши и кухонного уюта на площади и стадионы. Концерт с участием молодых поэтов собрал 30 ноября 1962 года в Лужниках 14 тысяч человек. Натянутый, как струна, Евтушенко в эстрадно-цирковом блейзере, Вознесенский, удивленно распахивающий глаза, запеленутый в свитера и вопросительные интонации. «Акустическая» поэзия принесла в жертву самое главное — интимность, которая была даже у Маяковского. Ее заменил Его Величество Подтекст. Междустрочие — монументальная фига в кармане, позволявшая задействовать крамольный намек на грани дозволенного. Поэтические вечера и концерты собирали столько народу, что приходилось вызывать конную милицию, как это случалось у Политехнического музея. Серия таких вечеров прошла в 1964 году. Марлену Хуциеву они придумались для фильма «Застава Ильича» и он сумел уговорить Фурцеву дать добро. Благодаря этой сцене потомки сегодня могут ощутить атмосферу, в которой мы жили, увидеть и услышать темпераментных Светлова, Слуцкого, Окуджаву, совсем молодых Ахмадулину, Евтушенко, Рождественского, Вознесенского. Кто-то через десятилетия назовет Хуциева «кардиографом эпохи».

Журналисты, принимая, как водится, желаемое за действительное, даже уверяли, что благодаря поэтическим вечерам в стране снизилось пьянство. Лирикам верили больше, чем физикам, несмотря на успехи последних. Сами лирики как могли подогревали этот интерес:

В Политехнический! В Политехнический!

По снегу фары шипят яичницей.

Милиционеры свистят панически.

Кому там хнычется?! В Политехнический!

Кто-то из друзей сделал мне незабываемый подарок — включил меня в список участников хуциевской массовки. Я вошел в зал как раз в тот момент, когда Евтушенко читал Бабий Яр. Напряжение на грани взрыва. В те дни многие воспринимали Евтушенко как совесть народа, почти как Короленко или Золя.

Поэт минировал укоренившиеся представления и о еврейско-русском конфликте. Ну как я мог противопоставлять себя русскому человеку, прокричавшему со страниц «Литературки»:

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

как еврей,

и потому —

я настоящий русский!

После таких духовных потрясений начинался длинный период раздумий. Значит, остальные — ненастоящие, и тогда я прав — от них надо держаться подальше. И сколько их, «настоящих»? Как отличить их, чтобы не обидеть невзначай подозрением? Только вчера в очереди услышал за спиной: «Наш директор — еврей, но хороший человек, — выписал мне премиальные». Нет, товарищ Евтушенко, очень далеки вы от народа. Но мне с вами по пути. В вашей компании мне безопасней, хотя до полного отказа от национальной подозрительности еще далеко. «Гуманизм» советских писателей, мягко говоря, неоднозначен. Что же говорить о простых гражданах? Маяковский, наблюдая бой быков, жалел, что к рогам быка не прикрепили пулемет, который стрелял бы по зрителям.

Или вот из воспоминаний Ю. Олеши: «Шенгели… говорил мне, что по происхождению он цыган. Вряд ли. Очень талантливый человек». Можно подумать, что Олеша окунал перо в чернильницу Вагнера, написавшего: «Это, разумеется, «малая» музыка, но недурная. Если бы Оффенбах не был евреем, он стал бы Моцартом».

Но евтушенковская прямолинейность — тоже скорей исключение, чем правило. Поэты смелели, вытягивая «ненормативные» темы, умнели, ныряя в пучину междустрочья и возбуждая цепную реакцию читательских ассоциаций.

— Во дает! Так цензуру еще никто не дурачил!

Дурачили, дурачили. И Фонвизин, и Грибоедов и другие на это дело сызмальства натасканы. Это потом профессора станут разъяснять нам, невеждам, что Евтушенко, Окуджава, Матвеева, Вознесенский и Ко. — все как один — советские «идеологические агенты», что это все, дескать, было игрой по правилам, самой властью и разработанным, чтобы, мол, Западу показать — мы ртов никому не зажимаем. Пусть так, но мы с их руки склевывали правду. Пусть по крупицам, но ведь ежедневно.

Поделиться с друзьями: