Господи, напугай, но не наказывай!
Шрифт:
С такими, примерно, мыслями я и перешагнул порог 12 аудитории, закрепленной за семинаром Юшина.
— А что вас, собственно, привело в мой семинар? — поинтересовался доцент. — Чем вас привлек такой противоречивый поэт, как Есенин?
— Своей противоречивостью. А еще потому, что чтение его стихов вызывает головокружение.
— Ну вот, теперь понятно. — Пробурчал Юшин. — Так вам не сюда, не к Юшину в семинар надо, а в Институт Склифосовского.
Я не стал вникать в специфику юшинского юмора, тем более, что сам по-детски подставился, не разобрав броду. Самое благоразумное — покинуть калашный ряд.
— Да погодите вы, — грохнул Юшин, когда я был уже у двери. — Попробуем подлечить на месте. Садитесь и работайте.
Привыкшие к его выходкам семинаристы — их было человек пять — заулыбались.
* * *
Его, правда, большевики не расстреливали, просто под горячую руку не попался, хотя у Есенина перед ними куда больше «прегрешений», чем у его антипода эстета Гумилева. За уши тянули к «народу» (в 30-е годы филологи это называли «изнародованием»). Щедро подмешивая охры в анализ творчества Есенина, критики упрекали его за недопонимание, «расхождение со временем» (все равно, что сказать о человеке, попавшем под машину, что у него расхождения с техникой). Между тем, он все прекрасно понимал, в том числе и то, что при новой власти можно складывать кирпичи и варить сталь, но нельзя творить. Мало, кто из его современников поднялся до таких строк:
«Отдам всю душу Октябрю и Маю,
но только лиры милой не отдам.
Лишь Ходасевич смог: «Первоначальный инстинкт меня не обманул: я был вполне убежден, что при большевиках литературная деятельность невозможна. Решив перестать печататься и писать разве лишь для себя, я вознамерился поступить на советскую службу». Мандельштам обвинял эпоху («век-волкодав»). Неистовый Маяковский — всех подряд. Есенин никого не обличал, не учил, не проклинал, не винил в своих и народных бедах. Он ощущал себя пассажиром на корабле. И в этом его величие:
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
Ничего, я споткнулся о камень,
Это к завтрему заживет.
Есенин сам избавил большевиков от своего присутствия. Поэт умер, спасая свои стихи, заряженные метафизическими токами, воспарившие над могилой поэта, словно душа. Они, как и он сам, нуждались в защите. Есенин — подлинный интеллигент, если пользоваться определением словаря Ушакова — «Человек, социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями». Есенин меньше других «попутчиков» был отравлен бациллой разрушения. Правда, Эренбург рассказывал, что в мае 1918 года, отдавая дань времени, Есенин уверял его, что «нужно все повалить, изменить строение вселенной, что крестьяне пустят петуха, и мир сгорит. Потребность разрушать то, что строил не ты, неспособность противостоять массовому психозу в те дни косила многих.
«Патриоты» из клуба «Родина» шептались о том, что евреи ритуально замочили Есенина то ли в «Англетере», то ли на допросе в ГПУ. Но до открытых обвинений пока не дошло. Евреев еще не отгоняли от русской поэзии. Да что там поэзии. Я год с открытым ртом слушал спецкурс одаренного популяризатора древнерусского искусства В.В. Кускова. Особенно захватывали практические занятия, когда он гасил в аудитории свет, выводил на экран крохотный фрагмент малоизвестной иконы, и предлагал по нему определить эпоху, школу, материалы, сюжет иконы (ex ungue leon em)[12]. Владимир Владимирович, раскусив мою увлеченность, соблазнял «поселиться» в его семинаре и полностью переключиться на его предмет. Я не внял и впоследствии не раз жалел об этом.
В начале 90-х я приглашу в Мюнхен Севу Сахарова (в то время старшего научного сотрудника ИМЛИ). Мы рванем по моцартовским местам, а в живописном австрийском городке Санкт-Гильген на Вольфгангзее он надолго задержится у витрины магазина курьезов с выставленным напоказ образчиком тирольского черного юмора. Изделие из раскрашенной жести изображало миниатюрную виселицу с подвешенным человечком — вылитый Есенин.
— Знаешь, я поймал себя на кощунственной мысли. — Сказал Сева. — Не хочется марать память Сергея Александровича. Но мои коллеги высоко оценили бы такой подарок. У нас в какой кабинет не войдешь, обязательно застанешь там группу «экспертов» по… эксгумации советской литературы: Есенина, Маяковского, Горького… Ну, не литературный институт, а институт судебной медицины.
«Отдайте Гамлета славянам! — прокричит в журнале «Дружба народов» в 1979 году литературный мародер Юрий Кузнецов. (В 2014 году журнал отметит 25-летие этой публикации, перепечатав стихотворение в рубрике «Золотые страницы «ДН»).
Но тогда, в 60-е, время литературных джихадистов еще не наступило. Правда, в есениноведении и еврейские фамилии мне что-то не попадались. Я буду первым! Уверен, что самого Есенина это не удивило бы. Разве не он писал Мариенгофу, что в России его, кроме еврейских девушек, никто не читает? И разве не Исаак Бабель произнес: «От многих слов Есенина болит сердце»?
А что если предложить Юшину тему «Есенин и евреи» или «Есенин глазами еврея». Чем не темы? Непреложный факт, что при жизни Есенина еврейские связи служили ранимому и раненному поэту живым щитом от агрессивной большевистской фауны. Не уберегли — это верно. Но ведь пытались. Неудивительно, что эти факты по сей день упорно замалчиваются. На протяжении всего ХХ века на пути интереснейших документов железной стеной вставали цензоры-блюстители идеологической гигиены, ученые-ретрограды, редакторы, умирающие сто раз на дню от страха («то ли гений он, то ли нет еще»).
В результате, сегодня только специалисты знают, что Есенин — единственный советский литератор, привлеченный к ответственности за… «антисемитизм». И не единожды. Беру в кавычки потому, что руку правосудия во всех случаях отвели от него евреи. Одно из общественных судебных слушаний прошло незадолго до смерти поэта в московском Доме Печати. В защиту Есенина страстно выступил писатель Андрей Соболь: «Я — еврей. Скажу искренно — я еврей-националист. Антисемита чую за три версты. Есенин, с которым я дружу и близок, для меня — родной брат. В душе Есенина нет чувства вражды и ненависти ни к одному народу». Злая ирония судьбы: через полгода после самоубийства Есенина сам Израиль Моисеевич Соболь застрелится на скамейке Тверского бульвара. Такое было поветрие.
Работая с есенинской папкой в отделе рукописей Ленинки, я увлекся чтением никогда не публиковавшихся воспоминаний близкого друга Есенина, поэта Льва Осиповича Повицкого. Текст насыщен теплотой, любовью и братским сочувствием к мятущемуся другу. В центре воспоминаний — грустно-веселая история, из-за которой, должно быть, воспоминания эти так никогда и не были полностью напечатаны.
Однажды Есенин прибежал к Повицкому с газетной вырезкой в руках. Вырезка оказалась из американской газеты, напечатавшей стихотворение Есенина в переводе на древнееврейский язык. Повицкий был единственным человеком в окружении Есенина, владевшим ивритом. Услышав свое стихотворение на языке Библии, Есенин, восприимчивый к музыкальной семантике слова, был очарован его звучанием.
— Как хорошо! Главное, как все понятно! — воскликнул он и потребовал от Повицкого обратный перевод на русский. Переполненный открытием, Есенин целый день бегал по Москве с вырезкой и показывал ее друзьям. Забежал к Эмилю Кроткому. Эмиль Кроткий славился среди друзей неизбывной страстью к мистификациям и шуточным проделкам. Как он мог пройти мимо дивного сюжета? Да еще с таким доверчивым клиентом. Спустя несколько дней Есенин получает письмо от имени вождя какой-то еврейской духовной секты с замысловатым названием. Вождь сообщал Есенину, что члены общины получили перевод его стихов на язык Торы и пришли к мысли о глубоком духовном родстве Есенина с еврейским народом. Чтобы окончательно закрепить это родство духа, остается только совершить обязательный для каждого правоверного еврея акт «соединения его с Богом», то есть обрезания. Этот акт будет совершен в пятницу в 12 часов дня на его квартире, куда к этому времени приедут доверенные люди секты со специалистом-моэлем. Письмо заканчивалось поздравлением Есенина по случаю предстоящего совершения над ним акта Божьей благости и милости. Письмо было скреплено подписью и печатью, искусно вырезанной на жженой пробке. Есенин ничуть не усомнился в его подлинности и потому лишился сна и аппетита. В то время он делил квартиру с Анатолием Мариенгофом, который был посвящен в эту затею и обязан был сообщать друзьям о переживаниях жертвы. По мере приближения роковой пятницы настроение Есенина омрачалось все больше. Я не берусь предсказывать, чем закончилась бы эта мистификация, если бы у Есенина накануне пятницы не сдали нервы. Он объявил Мариенгофу, что завтра уезжает, а куда — отказался сообщить. И только когда Есенин с чемоданчиком спускался по лестнице, нервы сдали и у Мариенгофа, который догнал друга и сдал заговорщиков с головой. Есенин от души смеялся вместе с друзьями над удачной проделкой.