Господи, напугай, но не наказывай!
Шрифт:
Думаю, что успех Кроткого нельзя объяснить одним лишь простодушием Есенина. Быть может, сам о том не подозревая, он задел очень важную струну есенинской души, которая пролегла через гигантскую пропасть, отделявшую лапотника, крестьянского сына, воспитанника Спас-Клепиковской церковно-учительской школы от несуществующей иудейской секты. Разумеется, Есенин, несмотря на свое сугубо религиозное воспитание, был далек от восприятия «певца» как некой материализованной божественной субстанции. Но после того мистического узнавания во время чтения его стихов на древнееврейском языке («И главное, как все понятно!») поэт вошел в сверхдоверительные отношения со своим читателем. Сознательно или нет, но вводя на арамейском в свой поэтический лексикон горестный упрек из Притч Соломоновых («Или, Или, лама савахтхани?[13]»), повторенную Иисусом перед смертью, Есенин все же отдает дань распространенному представлению о «боговдохновленности поэтического творчества» (Платон: «…Поэты — не что иное, как истолкователи богов»; Овидий: «Сам Бог движет моими устами»; Лермонтов: «С тех пор, как Вечный Судия / Мне дал всеведенье пророка…»). Он отождествляет себя, «ненужного», с вождем другой иудейской секты. Он просит за себя и за Того Парня: «Отпусти в закат».
Между Есениным и евреями никогда не возникало никакого напряжения. Откуда же взялась версия о том, что смерть Есенина — вовсе не самоубийство, а убийство, к которому причастны именно евреи? С такой холодящей кровь идеей выступил на страницах «патриотической» печати Станислав Куняев и получил поддержку целой группы энтузиастов этой теории заговора. Можно было бы предположить, что Куняеву не попадались эти документы, иначе он как добросовестный исследователь за них бы ухватился. Но на сопроводительном листе папки с рукописью Повицкого стоит не одна, а две подписи Куняева, то есть он дважды работал с документом — в апреле и в сентябре 1984 года (третья принадлежит его сыну Сергею). В борьбе с мировым заговором все средства хороши…
К Есенину я и сегодня отношусь трепетно, с волнением и теплотой. Работая над книгой о теноре М. Александровиче, я раскопал в американском Национальном архиве уникальный документ, до которого не добрались есениноведы.
Список подозрительных иностранцев возглавляют С. Есенин и А. Дункан (US National Archives & Records Administration)
Документ датирован 1 октября 1922 года — днем прибытия из Гавра в Нью-Йорк океанского лайнера «Париж» с тремя примечательными пассажирами на борту: Serge Essenine, Isadora Essenine-Duncan и Voldemar Ryndzune. Последнее имя принадлежит эмигрантскому журналисту и писателю, известному в русских литературных кругах как А. Ветлугин. В тот момент он выступал в качестве переводчика и секретаря Айседоры, а впоследствии сделал имя и как голливудский сценарист и продюсер. Документ интересен сам по себе. Это список иностранцев, задержанных по прибытии для «особого расследования» (“Spesial Inquiry”). Обычно эта мера распространялась на тех, кого подозревали в нелегальной иммиграции. Но в данном случае инспектор Девинс выполнял указание BOI (Бюро расследований, предшественника ФБР), ибо в колонке «Причина задержания» Есенина упоминается «Конфиденциальная записка» № 98822/91. Другими словами, шумная слава Есенина накрыла не только «еврейских девушек», но и американских спецагентов. Не исключено, что репутацией «большевистского агента» поэт был обязан жене — американской гражданке, размахивавшей на сцене красным флагом. Быть бы супругам депортированными, если бы не активное вмешательство авторитетного менеджера танцовщицы Сола Юрока. Юрок сумел вызволить звездную пару из «следственного изолятора» для подозрительных иммигрантов на Эллис Айленде.
Власти тогда уступили, но, должно быть, впоследствии горько пожалели об этом. Во время выступления Айседоры в бостонском «Симфони-холл» скучавший за кулисами и ревновавший жену к ее славе Сергей Есенин распахнул окно и стал призывать собравшуюся толпу… любить новую Россию. Выходка поэта американцам тогда не понравилась, и супругов попросили немедленно покинуть Бостон.
* * *
Вскоре выяснилось, что и сам Юшин пал жертвой противоречивости своего героя и нуждается в психологической поддержке. Я охотно ему такую поддержку оказал своим присутствием на защите его докторской диссертации. Незадолго до того Петр Федорович презентовал мне свою книгу «Поэзия Сергея Есенина» с дарственной надписью. С этой злосчастной книги все и началось. Казалось, что карьера моего научного опекуна повисла на волоске. Алчущих его крови набился полный зал. Здесь же с комфортом расположились и две сморщенные старушки Шура и Катя — сестры давно почившего поэта, такие же высушенные, как и трескучий хворост, который они приволокли для костра научной инквизиции. Когда костер запылал, бабульки забулькали: «Смерть доценту!! Он замахнулся на наше все!». И потянулись за хворостом.
Парторг подставился, как мальчик. Он вытащил на свет божий пару архивных документов, свидетельствующих о промонархических симпатиях поэта, а также стихотворение, воспевающее царевен и «кротость юную в их ласковых сердцах», но плохо справился в книге с их интерпретацией. Мало того, Есенин, как выяснилось, за чтение стихов императрице получил в качестве царской милости именные часы, а в декабре 1917 скатился до прямой измены — присягнул на верность монархистам-заговорщикам.
Зарубили бы докторскую, если бы не темпераментное выступление специалиста по Средневековью В.В.Архипова.
— Товарищи, странное у нас складывается положение. — Оглушил он ученых мужей отрезвляющей аргументацией. — Всякие там Писаревы и Добролюбовы, Герцены и Белинские десятилетиями кормят сотни и сотни литературоведов. А великий русский поэт Сергей Есенин не может прокормить и дюжины добросовестных ученых. Я призываю вас утвердить диссертацию и разойтись мирно.
И утвердили. С перевесом в один голос. Сестры продолжили борьбу, подав судебный иск. Архивоведческая экспертиза растянулась на годы. Если бы могли, повязали бы красный бант не только на кепи Сергея Александровича, но и на цилиндр Александра Сергеевича. Мол, с ранних лет тянулся к трудовому народу, мог часами слушать горестные рассказы рабочих типографии Департамента народного просвещения, жаловавшихся на трудную долю.
Юшин был человеком крепко пьющим. Надравшись, он развязывал язык, и тогда открывались шлюзы и закрывались клинкеты — что у трезвого на уме, у Юшина на языке. Об этом я знал из тайного источника. Его главный собутыльник и первейший друг, начальник административно-хозяйственного отдела МГУ Александр Иванович Агапов, по стечению жизненных обстоятельств, был многолетним другом моего отца. Агапов очень гордился и дорожил дружбой с Юшиным — как-никак доцент, в очках и с портфелем. Но под грибочки с капусткой любил блеснуть информированностью и рассказывал о своем друге пикантные подробности профессорского досуга, сдавал приятеля с потрохами.
ИНДУЛЬГЕНЦИЯ ЗА КРАМОЛУ
Филология — это семья, потому что всякая семья
держится на интонации и на цитате, на кавычках. О. Мандельштам
Не хотелось бы нагнетать пафос, но правда то, что я всегда буду хранить благодарную верность университетскому оазису, за пределами которого я становился легкой добычей чьих-то низменных страстей, воинствующего невежества и племени искоренителей. О пресловутой беспечности молодости я мог только мечтать. Чувство незащищенности и опасности формировало характер, манеры, взгляды, походку, реакции… Перед вездесущим гэбэшно-идеологическим циклопом мы все были равны. Конечно, некоторые были «равнее», жили в «комитетских» домах с прикормленными властью родителями и, как мне казалось, могли расслабиться и не беспокоиться о своем будущем. Сума и тюрьма на них не зарились. При этом нас объединяли крамольные толковища на «психодроме». Отсюда, прослушав последнюю лекцию, мы начинали свой традиционный пеший ход вверх по Горького до Маяковки. За это время мы узнавали массу важных новостей — кого из сотрудников ИМЛИ вчера вызывали на ковер в идеологический отдел ЦК за посещение «патриотического» клуба «Родина» (это от Миши Палиевского, чей брат Петр уже тогда играл в институте первую скрипку); на когда намечается очередной несанкционированный вечер поэтов, после которого начнут таскать на допросы как участников, так и слушателей; что в «Академкниге» лежит за 4 рубля берлинский сборник Марины Цветаевой с авторским автографом (через 35 лет Сева, д-р Всеволод Иванович Сахаров, будет рассказывать о своих библиофильских открытиях тех дней в биографическом очерке «Книжные мелочи»). Дойдя до Маяковки, мы еще долго подпирали колонны у входа в метро, расходиться не хотелось, надо было многое договорить и дослушать. Каждая из таких прогулок могла в иные времена или при иных обстоятельствах принести массу неприятностей. Мы все это понимали, но относились к этому легкомысленно (ведь каждый из нас мог оказаться информатором, или, по их терминологии, «источником»). Этого, кажется, не случилось, за что я благодарен судьбе, ибо был бы первой жертвой. Меня не покидало смутное подозрение, что все вокруг, невзирая на то, к какому «профсоюзу» нас приписали, разделяем чувство брезгливости к фальшивым богам и идеям. Мы все усвоили повадки заговорщиков. Как-то сам собой возник нехитрый ритуал, который нас развлекал и просуществовал все шесть лет нашей учебы и дружбы — перед тем, как разбежаться, вместо рукопожатий, мы синхронно наклонялись к ближайшей колонне, подпиравшей Зал Чайковского, и нарочито верноподданно произносили в воображаемый замаскированный микрофон: «Слава КПСС!», по доступной нам всем цене искупая «прегрешения» закончившегося дня.
«ЦАРЬ МАКСИМИЛИАН»
Не было в моей судьбе ни Арины Родионовны, ни даже Арины Соломоновны. А разве можно сформировать у ребенка четкие представления о добре и зле без мудрых сказок? Взять, к примеру, известную правозащитницу и поэта Юлю Вишневскую, вкусившую прелести столичных тюрем и спецпсихбольниц. Однажды я спросил ее, как это началось. — С детских сказок, — ответила она, — ребенком я отождествляла себя с их персонажами. Родители пятилетней Юлечки, уходя в театр, поручили няне уложить ее спать не позже 9 часов. Вернувшись около полуночи, они с ужасом обнаружили, что в детской горит свет. Заглянули и увидели бодрствующую дочку и клюющую носом няню, которая отчетливо произнесла:
— Тут волк ему и говорит: «Говно твое дело, Иван-царевич».
Но живой интерес к некоторым фольклорным жанрам (помимо анекдотов, разумеется) все же накрыл меня своим жар-птичьим крылом. По литературе знаю только об одном еврее-филологе, ездившем в фольклорные экспедиции — Михаиле Эпштейне. Меня хватило лишь на спецкурс университетской легенды, бывшего «космополита» Петра Григорьевича Богатырева, которого только что подпустили к преподаванию в МГУ. Незадолго до встречи с легендой я прочел (кажется, в воспоминаниях В. Шкловского) о том, как выпускник МГУ 1918 года и будущий переводчик «Швейка» в молодости смешил современников тем, что то и дело спотыкался из-за вечно развязанных шнурков на ботинках. Мы стоя приветствовали профессора. Маленький округленный человечек в роговых очках и с облезлым портфелем неуклюже протиснулся в дверь аудитории и тут же… споткнулся, наступив левой ногой на шнурок, безвольно змеившийся от правого башмака.