Госпожа Бовари
Шрифт:
— Я это всегда подозревала…
Тогда они стали рассказывать друг другу мелкие события этой далекой жизни, радости и печали которой только что все сказались в одном слове. Он припомнил беседку из жимолости, платья, которые она носила, вещи ее комнаты, весь ее дом.
— А где наши бедные кактусы?
— Их побило морозом в эту зиму.
— Знаете ли, я часто о них думал. Вспоминал, как, бывало, в летнее утро солнце ударяет в ваши окна… видел ваши обнаженные руки, мелькавшие за горшками цветов…
— Бедный друг, — сказала она, протягивая ему руку.
Леон быстро прильнул к ней губами. Потом глубоко вздохнул и сказал:
— В те времена вы были для меня какою-то таинственною силою, полонившей мою жизнь. Однажды, например, я пришел к вам; но вы этого, конечно, не помните?
— Помню, — сказала она. — Продолжайте.
— Вы стояли внизу, в прихожей, на ступеньке и собирались уходить; на вас была шляпа с мелкими голубыми цветочками; и, не дожидаясь приглашения с вашей стороны, неожиданно для себя самого я пошел за вами. С каждою минутой, однако, я все яснее сознавал свою глупость и продолжал идти вслед за вами, не смея открыто сопровождать вас и не желая вас покинуть. Когда вы входили в лавку, я оставался на улице, смотрел сквозь стекло, как вы снимали перчатки, пересчитывали на прилавке мелочь. Наконец вы позвонили у двери госпожи Тюваш, вам отперли, а я остался, как идиот, перед большою тяжелою дверью, захлопнувшейся за вами.
Госпожа Бовари, слушая его, удивлялась, что она так стара; все эти воспоминания, проходившие снова перед нею, казалось, удлиняли ее протекшую жизнь; то были в прошлом ее сердца какие-то необъятные пространства, которые она оставила за собой и куда теперь мысленно переносилась. Время от времени, еле слышным голосом и полузакрыв глаза, она роняла:
— Так! Верно! Верно!
Оба слышали, как в разных местах квартала Бовуазин, переполненного пансионами, церквами и огромными покинутыми домами, пробило восемь часов. Они умолкли и глядели друг на друга; в голове у них шумело, как будто от встречи пристально устремленных зрачков, как гулкий ток отделялись какие-то звуки. Их руки сплелись: прошедшее, будущее, воспоминание, грезы — все потонуло в блаженстве этого восторга. Сумрак сгущался по стенам, где, полузатонувшие в тени, еще блистали яркие краски четырех литографий, изображавших сцены из «la tour de Nesle» с объяснениями по-испански и по-французски внизу. Через узкое окно был виден уголок темного неба в вырезе остроконечных крыш.
Она встала, зажгла на комоде две свечи и опять вернулась на свое место.
— Итак?.. — проговорил Леон.
— Итак?.. — отозвалась она.
Он придумывал, как бы связать прерванный разговор; она сказала:
— Отчего до сих пор никто никогда не высказывал мне таких чувств?
Клерк воскликнул, что не легко понять идеальные натуры. Он полюбил ее с первого взгляда и приходил в отчаяние, думая о том, как они могли бы быть счастливы, если бы случай свел их раньше и неразрывно друг с другом связал.
— Я иногда об этом думала, — молвила она.
— Какая мечта! — прошептал Леон. И, нежно коснувшись голубой каймы ее длинного белого пояса, прибавил: — Что нам мешает начать жизнь сызнова?..
— Нет, друг мой, — ответила она. — Я слишком стара… а вы слишком молоды… забудьте меня! Другие будут любить вас… и вы будете их любить.
— Так, как люблю вас, — нет! — воскликнул он.
— Дитя вы! Будьте же благоразумны. Я этого требую.
Она представила ему всю невозможность их любви; они по-прежнему должны держаться в границах простой братской дружбы.
Серьезно ли она говорила это? Эмма, разумеется, сама того не знала, подчиняясь прелести соблазна и в то же время сознавая необходимость бороться с ним, и, глядя умиленным взглядом на молодого человека, нежно отстраняла робкие ласки его дрожащих рук.
— Ах, извините, — сказал он, отодвигаясь.
Эмму охватил смутный страх перед этою робостью, более опасной для нее, чем смелость Родольфа, когда он подходил к ней с раскрытыми объятиями. Никогда ни один мужчина не казался ей столь прекрасным. Пленительным чистосердечием было проникнуто его обращение. Он опускал длинные, тонкие, загибавшиеся кверху ресницы. Его нежные щеки краснели — как ей казалось — от страстного желания, и ей неудержимо хотелось коснуться их губами. Вдруг, нагнувшись, как будто затем, чтобы взглянуть на часы, она проговорила:
— Боже мой, как поздно! Как мы заболтались!
Он понял намек и протянул руку за шляпой.
— Я забыла даже о театре. А бедный Бовари оставил меня нарочно для спектакля. Супруги Лормо, живущие на улице Гранпон, должны были взять меня с собою.
Случай был уже упущен, так как завтра она уезжает.
— Правда? — спросил Леон.
— Да.
— Мне, однако, необходимо увидеться с вами еще раз, я должен сказать вам…
— Что?
— Нечто… важное, серьезное. Да вы, впрочем, не уедете, это невозможно. Если бы вы знали… Выслушайте меня… Вы меня, значит, не поняли? Вы не угадали?..
— А между тем вы выражаетесь ясно, — сказала Эмма.
— Ах, вам угодно шутить! Довольно, довольно! Из жалости дайте мне увидеть вас еще раз… Только один раз…
— Ну уж… — Она остановилась, затем, как бы одумавшись, сказала: — О, только не здесь!
— Где вам будет угодно.
— Хотите…
Она раздумывала и отрывисто сказала:
— Завтра в одиннадцать часов, в соборе.
— Буду там! — воскликнул он и схватил ее за обе руки, но она их высвободила.
Он стоял несколько позади ее, а она опустила голову; он нагнулся над ее шеей и долгим поцелуем прильнул к ее затылку.
— Вы с ума сошли! Ах, сумасшедший! — говорила она, нервно смеясь, меж тем как поцелуи не прекращались.
Он заглядывал через плечо в ее глаза, словно ища прочесть в них согласие. На него упал ее взгляд, полный ледяного величия.
Леон отступил на три шага к дверям. Остановился на пороге. Потом дрожащими губами прошептал:
— До завтра.
Она ответила кивком головы и, как птичка, порхнула в соседнюю комнату.
Вечером Эмма писала клерку нескончаемое письмо, в котором отменяла свидание: теперь между ними все кончено, и ради их счастья они не должны более встречаться. Но когда письмо было запечатано, она оказалась в большом затруднении, так как не умела надписать адрес.
«Отдам ему сама, — подумала она, — он придет».
На другой день Леон, распахнув дверь на свой балкончик и весело напевая, сам вычистил свои ботинки, покрыв их несколько раз лаком. Надел белые панталоны, тонкие носки, зеленый фрак, вылил на носовой платок все духи, что были у него в запасе, завился у цирюльника и потом опять велел развить волосы, чтобы придать прическе изящную простоту.
«Еще рано!» — подумал он в цирюльне, взглядывая на кукушку: было девять часов.
Он перелистал старый модный журнал, вышел, закурил сигару, прошелся по трем улицам, наконец решил, что уже пора, и поспешно направился к площади перед собором Богоматери.
Было прекрасное летнее утро. Серебряные изделия сияли в окнах соседних лавок, и свет, падавший на собор сбоку, играл на изломах серых камней; стая птиц кружилась в голубом небе вокруг колоколенок со сквозными трилистниками; площадь оглашалась криками и благоухала цветами, окаймлявшими ее мостовую: розами, жасмином, гвоздикой, нарциссами, туберозами; промежутки между купами цветов были заняты там и сям влажною зеленью — кошачьей травой и курослепом для птиц; посреди площади журчал фонтан, а под огромными зонтиками, промеж пирамид из дынь, простоволосые торговки обертывали бумагой букетики фиалок.