Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Греческая история, том 2. Кончая Аристотелем и завоеванием Азии
Шрифт:

В своей философской системе Аристотель вполне явля­ется учеником Академии. Вместе с Платоном он полагал, что только общее может быть предметом истинного знания; но он был слишком естествоиспытателем, чтобы удовлетво­ряться платоновским дуализмом, где наряду с чувственным миром, но совершенно особняком от него стоит сверхчувст­венный мир чистых понятий. Соединить мостом оба эти миpa Аристотель считал своей главной задачей. Эту работу он начал с исследования форм и законов научной аргумента­ции. Источником всякого знания является опыт, из которого мы извлекаем общие принципы; задача науки состоит в том, чтобы посредством правильных умозаключений выводить из этих принципов частное. Учение о выводах, „силлогистика", и составляет главное содержание аристотелевой логики. Как бы мы ни оценивали достоинства этой логики, во всяком случае из всех созданий Аристотеля она имела наиболее глубокое влияние на историю человеческого мышления.

К сочинениям по логике примыкает теория риторики, т.е., по учению Аристотеля, теория доказательства вероятно­го. Далее, Аристотель исследовал и теорию искусств, но вполне обработал из нее только часть поэтики, причем в ос­нову последней положил литературно-исторические иссле­дования, продолженные затем его учениками.

Если в этой области Аристотель следовал по пути, ука­занному Платоном, то в своих естественно-научных иссле­дованиях он совершенно независим от своего учителя. Мы уже видели, как подробно он изучал органический мир, осо­бенно животное царство. Столь же тщательно изучал он фи­зические и химические явления. Он исходил здесь из того принципа, давно получившего право гражданства в грече­ской философии, что абсолютного возникновения и исчез­новения нет, а существует лишь изменение уже существую­щих вещей и что всякое изменение обусловливается движе­нием. Но Аристотель далек от мысли объяснять естествен­ные явления, подобно Демокриту, исключительно механиче­скими причинами. Прежде всего, не существует ничего не­ограниченного, ибо неограниченное вообще немыслимо; не существует и пустого пространства, а время есть не что иное, как „мера движения", т.е. само по себе не существует. Из всего этого следует, что мир пространственно ограничен, во времени не имеет ни начала, ни конца и вечно находится в движении. Невозможно также допустить, что материя ка­чественно едина, ибо в таком случае все вещи должны были бы быть подчинены закону тяготения, тогда как в действи­тельности воздух и огонь стремятся не к центру земли, а вверх, т.е. лишены тяжести. Исходя из этой точки зрения, Аристотель вернулся к учению Эмпедокда о четырех эле­ментах. Правда, и эти элементы не неизменны; при извест­ных условиях они могут даже переходить один в другой, чем, впрочем, уничтожается само понятие элемента. Но ря­дом с этими четырьмя земными элементами существует еще пятый — эфир, из которого образованы планеты; ему при­суще наиболее совершенное движение, именно круговое, тогда как остальные элементы движутся по прямой линии, либо к центру Земли, либо вверх от него. Таким образом, вселенная, которую Аристотель, подобно пифагорейцам, представляет себе в форме наиболее совершенного тела, ша­ра, распадается на две части — небо, где все совершенно и неизменно, и Землю, где все несовершенно и вечно меняет­ся. В своих астрономических представлениях Аристотель следует учению Эвдокса о сферах, которое он, однако, без надобности усложняет умножением количества сфер (выше, с. 291—292); но при этом он признает планеты одушевлен­ными существами — верование, коренившееся в греческой народной религии и разделявшееся также Платоном. Вообще Аристотель рассматривает неорганический мир по аналогии с органическим; даже элементам он приписывает род души, так что вся природа представлялась ему живым целым, дей­ствующим целесообразно, хотя и бессознательно. Таким об­разом, физические причины являются лишь посредствую­щими звеньями, истинные же причины суть телеологическо­го свойства. Так в чертах естествоиспытателя Аристотеля мы в конце концов узнаем ученика Сократа.

На этом фундаменте построена метафизика Аристотеля. Все вещи состоят из материи и формы, причем существен­ной частью является форма, ибо бесформенная материя не­мыслима, тогда как форму мы можем представить себе и без вещества. Таким образом вещество, лишенное формы, суще­ствует лишь как возможность, и только приняв форму, оно становится реальным. Процесс, которым совершается этот переход материи из возможности в действительность, есть становление. Таким образом, платоновские „идеи" перено­сятся из трансцендентального мира в реальный, ибо аристо­телевская „форма" есть в сущности не что иное, как плато­новская „идея", сообразно с чем Аристотель для обозначе­ния ее сохраняет и платоновский термин (эйдос), наряду с которым он употребляет, впрочем, и термин (тиорфе). Как естествоиспытатель, Аристотель хорошо знает, что только определяемая формою отдельная вещь имеет реальное бы­тие; но вместе с тем он настолько проникнут духом плато­новского учения, что считает нужным приписать и видам метафизическую реальность. Отдельная вещь существует лишь постольку, поскольку в ней проявляется вид, и наобо­рот, вид существует, лишь поскольку он воплощается в от­дельных вещах.

Однако вещество противодействует стремлению формы воплотиться в нем, как учил уже Платон; поэтому сущест­вуют двоякого рода причины возникновения вещей — целе­сообразные причины, исходящие от формы, и механические, исходящие от материи. Но формы, как и платоновские идеи, — не одинакового достоинства: движение низших форм обусловливается высшими, и таким образом мы в конце концов доходим до „первого двигателя", который, сам оста­ваясь неподвижным, вызывает всякое существующее движе­ние. Это — чистая форма, совершенно лишенная вещества, вечная, неизменная, — совершенное бытие; она занята самой совершенной деятельностью — мышлением, и именно мыш­лением самого себя, как единственного достойного себя предмета. Движение же вызывается страстным желанием всех вещей принять вид этого высшего существа. Этот „пер­вый двигатель" для Аристотеля — божество.

Эту систему можно было бы назвать монотеизмом, — и действительно, онтологическое доказательство существова­ния божества в значительной степени заимствовано из ари­стотелевых определений природы высшего существа. Между тем дело обстоит совершенно иначе. Высшее существо, ли­шенное всяких этических свойств, нисколько не заботящееся о том, что совершается во вселенной, и занятое только мыш­лением самого себя, уже не есть божество, какое нужно ре­лигии. Именно здесь, может быть, наиболее резко обнару­живается глубокое различие между платоновской и аристо­телевой системой. Оба они ставят во главе одну какую-нибудь идею; но у Платона это — идея добра, у Аристотеля — идея чистого разума.

Так же далек Аристотель и от платоновской эсхатоло­гии. Душа есть, по Аристотелю, „форма" тела; поэтому душа так же не может быть отделена от тела, как и вообще форма от своего вещества. Следовательно, душа не может вселять­ся в любое тело, как полагали пифагорейцы. Далее, наша душа состоит, по Аристотелю, из трех частей: „питающей", какою обладают и растения, „чувствующей", которая при­суща и животным, и, наконец, разума (нус), присущего толь­ко человеку. Этот „разум" несложен, неизменен, не подчи­нен никаким страданиям и вообще совершенно бесплотен; следовательно, он не может быть плодом зачатия, а входит в тело „извне" и, значит, также не погибает вместе с телом. А все то, что составляет нашу индивидуальность, — память, фантазия, чувства приятного и неприятного и сама воля — является продуктом низших частей души или возникает из их сочетания с „разумом", и потому должно погибнуть, как только эта связь расторгается смертью, и низшие части ду­ши, возникшие при зачатии, вместе с телом прекращают свое существование. Таким образом, о личном бессмертии, по учению Аристотеля, не может быть и речи; мертвые не чувствуют ни счастья, ни несчастья, ибо разум, который один продолжает существовать после смерти, вообще не способен испытывать ощущения.

Так Аристотель в этой области, как и во всех остальных, освободился от уз тех теологических предположений сократо-платоновской школы, которым он сам был подвластен в своей молодости; в его учении сохранились только рудимен­ты их, не имеющие значения для системы как целого. На­против, метафизические положения, унаследованные им от его учителя, гораздо более сохранили власть над ним. Ари­стотелева система является именно компромиссом между сократо-платоновской дедуктивной философией и опытным естествознанием. Аристотель решил эту задачу, насколько она вообще могла быть решена; но остался, разумеется, не­который неустранимый остаток. Кроме того, Аристотель лишь постепенно выработал свое миросозерцание, причем все более удалялся от Платона; окончательно завершить свою систему ему и вообще не удалось. Вследствие этого в дошедших до нас сочинениях Аристотеля встречаются все­возможные пробелы и противоречия. Но именно на том, чем система Аристотеля обязана Платону, покоится в наиболь­шей мере ее всемирно-историческое значение.

ГЛАВА XI. Общество и его организация

Наука одержала верх; атака, которую теология и скеп­сис в конце V века предприняли против естествознания, бы­ла отбита. Те самые люди, которых взрастили Сократ и Пла­тон, по большей части отреклись от миросозерцания своих учителей, хотя, быть может, и полагали, что остаются верны духу сократовского учения. Ибо работою одного столетия был накоплен огромный запас положительных знаний, кото­рый отныне служил несокрушимой преградой как против необузданного умозрения, так и против бесплодного отри­цания.

И не только в глубину разрослась наука, но и вширь. Горсть одиноких мыслителей, которая в эпоху Перикла по­святила свои силы исканию истины, непонятая, а часто и гонимая образованной и необразованной массой, с течением времени приобретала все больше последователей; ее уси­лиями была создана обширная специальная литература, об­нимавшая все отрасли тогдашнего знания.

Ввиду этих условий изменилось и отношение общества к науке. Со времени Сократа уже ни один философ не был гоним в Афинах за свое учение; если Аристотель после смерти Александра принужден был покинуть Афины, то это было обусловлено политическими причинами, и обвинение в оскорблении религии служило лишь предлогом. Правда, ни Афины, ни — насколько мы знаем — какая-либо другая гре­ческая республика ничего не сделали в эту эпоху для поощ­рения науки. Школы, основанные Демокритом в Абдере, Платоном в Академии близ Афин и позднее Аристотелем в Ликее, были вполне частными учреждениями, которые со­держались либо на средства самих основателей, либо на взносы учеников. Требование Платона, чтобы государство приняло на себя заботу об обучении юношества математике, астрономии, теории гармонии и философии, осталось благим желанием; когда афинское правительство в эпоху Филиппа начало следить за элементарным обучением детей, то это было уже очень много. Зато монархия признала поощрение науки одной из задач государства. Оба сиракузских Диони­сия, отец и сын, и македонский царь Пердикка II привлекали к своим дворам, философов и сами принимали деятельное участие в цх исследованиях; Филипп поручил Аристотелю воспитание своего сына Александра, а Клеарх Гераклейский, сам ученик Платона, был первым государем, основавшим библиотеку.

Распространение образования на все более широкие круги общества не могло не повлиять и на нравственный уровень последнего. Ибо если софистическо-сократовское положение, что добродетель основана на знании, в этой без­условной форме и неверно, то невозможно отрицать, что в общем образованные народы стоят в нравственном отноше­нии выше необразованных, а в пределах одного и того же народа — образованные классы выше необразованных. Не будь этого — было бы жаль каждой копейки, истраченной государством на дело народного образования. Правда, со­временники обыкновенно не замечают этического прогресса: тем сильнее чувствуются недостатки существующего, а ме­жду тем люди во все времена были склонны идеализировать прошлое. Так, уже Гесиод оплакивает нравственный упадок своего времени; совершенно так же аттическая комедия про­тивопоставляет современной испорченности доброе старое время марафонских бойцов, а у ораторов сопоставление доб­родетелей отцов с деморализацией современного им поколе­ния становится общим местом. Разумеется, все эти пессими­стические рассуждения в известном смысле справедливы: в них выражается сознание, что современный строй далек от идеала, ложен обыкновенно лишь вывод, что прошлое было лучше.

Притом этический прогресс вовсе не совершается по прямой восходящей линии, как и прогресс во всех других областях. Каждый успех в одной сфере покупается ценою потери в другой. Как только экономическое развитие народа достигает такой высоты, что ущерб, который профессио­нальная деятельность населения терпит от войны, уже не уравновешивается стоимостью военной добычи, — воинст­венность народа обыкновенно исчезает. В той части грече­ского мира, где экономическое развитие достигло наиболее высокого уровня, — в Ионии — это явление обнаружилось очень рано; отчасти им был обусловлен неуспех великого восстания против Дария, а в начале IV века ионийские отря­ды за немногими исключениями были совершенно непри­годны для военных действий. Со времени Пелопоннесской войны и в Аттике начало обнаруживаться отвращение к во­енной службе, особенно к походам за море; и мы, действи­тельно, не можем порицать афинских граждан за то, что они не имели охоты рисковать жизнью в пограничных стычках с фракийскими князьями и в других войнах подобного рода, имевших целью лишь защиту колониальных владений. Даже Пелопоннесский союз был вынужден около 380 г. предоста­вить всем желающим право откупаться от военной службы в случае экспедиций вне пределов собственно Эллады. Но в горных округах Пелопоннеса и других частей греческого полуострова старый воинственный дух продолжал жить и теперь; там во всякую минуту можно было набрать любое число наемников. А в некоторых отдаленных местностях, как например в Этолии, старая склонность к войне и грабежу удержалась до тех пор, пока на Грецию не легла тяжелая ру­ка римлян.

Поделиться с друзьями: