Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хорошие плохие книги
Шрифт:

Нельзя с уверенностью утверждать, что на поэзию тоталитаризм оказывает столь же убийственное воздействие, сколь на прозу. Есть целый ряд причин, по которым поэту легче, чем прозаику, прижиться в тоталитарном обществе. Во-первых, бюрократы и другие «практики» обычно слишком глубоко презирают поэта, чтобы интересоваться тем, что он говорит. Во-вторых, то, что он говорит – то есть что «означает» его стих, если его перевести на язык прозы, – не так уж важно и для него самого. Мысль, содержащаяся в стихотворении, всегда проста и представляет собой главную его цель не в большей степени, чем сюжет представляет собой главную цель картины. Стихотворение – это организация звуков и ассоциативных связей, точно так же как полотно – это организация цветовых пятен. Более того, если речь идет о кратких фрагментах, таких, например, как песенный припев, поэзия вообще может обойтись безо всякого смысла. Таким образом, поэт способен довольно легко уходить от опасных тем и избегать еретических высказываний; ну а если это у него не получается, их не так-то просто уловить. Но главное: хорошая поэзия в отличие от хорошей прозы не обязательно представляет собой результат индивидуальных усилий. Некоторые ее образцы, такие как, например, баллада, или, с другой стороны, в высшей степени искусственные поэтические формы, могут создаваться коллективно, группой авторов. Были ли старинные английские и шотландские баллады изначально созданы отдельными бардами или народом в целом – вопрос спорный; но в любом случае они неиндивидуальны в том смысле, что текст все время меняется, в зависимости от того, кто их исполняет. Многие племена создают стихи коллективно. Кто-то начинает импровизировать, возможно, аккомпанируя себе на каком-нибудь музыкальном инструменте; когда он обрывает песнь, ее подхватывает, добавляя строку или стих, другой, и так продолжается до тех пор, пока песнь или баллада не завершатся, становясь таким образом творением безымянным.

В прозе подобного рода интимное сотворчество совершенно невозможно. Серьезная проза в любом случае сочиняется в одиночестве, в то время как эмоциональный подъем соучастия в общем деле – это подлинное подспорье в определенных видах версификации. Стихи – притом стихи в своем роде хорошие, хотя и не высшего класса – могут создаваться даже при самых инквизиторских режимах. Даже в обществе, где свобода и личность истреблены полностью, возникает нужда либо в патриотических песнях и балладах, прославляющих победы, либо в разнообразных упражнениях в лести; и это такая поэзия, которая может создаваться по индивидуальному заказу, либо сообща, спонтанно, и при этом сохранять некоторые художественные достоинства. А проза – дело иное, поскольку прозаик не может накинуть узду на свои мысли, не убивая при этом воображения. Но в любом случае история тоталитарных государств, либо групп людей, усвоивших тоталитарное мировоззрение, показывает, что утрата свободы угнетающе воздействует на все роды литературы. При гитлеровском режиме немецкая литература исчезла почти полностью, не многим лучше обстояли дела в Италии. Русская литература, насколько можно судить по переводам, после революции пришла в упадок, хотя иные стихотворные произведения представляются более удачными, чем прозаические произведения. За пятнадцать примерно лет вряд ли появилось хоть сколько-то – если появилось вообще – романов, о которых можно говорить всерьез. В Западной Европе и Америке в рядах коммунистической партии или по крайней мере в кругу людей, ей весьма сочувствующих, оказалось немало представителей творческой интеллигенции, но левое движение в целом породило на удивление мало книг, которые вообще достойны прочтения. Равным образом ортодоксальный католицизм оказал убийственное воздействие на определенные литературные формы, особенно на роман. Много ли было за последние триста лет сочинителей, которых можно назвать хорошими романистами и одновременно хорошими католиками? Дело в том, что определенным явлениям нельзя придать возвышенную словесную форму, и тирания – одно из таких явлений. Никому еще не удалось написать хорошую книгу во славу инквизиции. Поэзия может выживать в тоталитарные времена, а представители некоторых видов художественной, или полухудожественной, как, например, архитектура, деятельности могут даже усматривать в тирании благо, но прозаик всегда стоит перед выбором: либо молчание, либо смерть. Проза, как мы знаем, есть продукт рационализма, эпохи протестантизма, усилий отдельной личности. И уничтожение интеллектуальной свободы калечит журналиста, публициста, историка, романиста, критика и поэта – именно в таком порядке. Возможно, в будущем возникнет новый тип литературы – литературы, свободной от личностного чувства или правдивого отражения действительности, – но сейчас это трудно вообразить. Куда более вероятным представляется иное: если либеральная культура, в условиях которой мы живем начиная с эпохи Возрождения, на самом деле подходит к концу, то и искусство литературы погибнет вместе с ней.

Разумеется, печатный станок будет использоваться и далее, и было бы интересно порассуждать, какое именно чтение сохранится в сугубо тоталитарном обществе. Скорее всего никуда не исчезнут газеты, во всяком случае, до тех пор, пока не поднимется на новый уровень телевидение, но даже сейчас сомнительно, что большая часть населения индустриальных стран испытывает нужду в какой-либо иной литературе, кроме тех же газет. По крайней мере люди даже близко не проявляют желания уделять чтению столько же времени, сколько иным видам досуга. Не исключено, что романы и новеллы будут полностью вытеснены фильмами и радиопостановками. Или, возможно, сохранится поставленная на поток развлекательная литература, требующая минимума интеллектуальных затрат со стороны читателя.

Вполне вероятно, человеческий разум дойдет до того, что книги будут писать машины. Впрочем, элементы машинного процесса можно наблюдать уже сейчас – в кинематографе и радио, рекламе и пропаганде, в низших образцах журналистики. Например, диснеевские фильмы – это по существу фабричное производство, отчасти плод механических усилий, а отчасти – деятельности команды художников, вынужденных жертвовать своим индивидуальным стилем исполнения. Сценарии радиопостановок пишут, как правило, наемные литературные поденщики, которым изначально задаются тема и подход; но даже при этом написанное ими – всего лишь нечто вроде сырья, которое обрабатывают и которому придают форму продюсеры и цензоры. Так же обстоит дело с бесчисленными книгами и брошюрами, пишущимися по заказу правительственных учреждений. Еще более механический характер имеет производство новелл, сериалов и поэм, публикуемых в дешевых журналах. Газеты, подобные «Писателю», буквально лопаются от рекламы «литературных школ», торгующих готовыми сюжетами по несколько пенсов за штуку. Иные наряду с сюжетами предлагают вводные и заключительные фразы для каждой из глав. Кто-то снабжает вас чем-то вроде математической формулы, позволяющей сконструировать сюжет лично. Кто-то – колодами карт с размеченными на них персонажами и сценами, остается только перетасовать их и разложить по порядку, и на выходе автоматически получится настоящий рассказ. Вполне вероятно, примерно таким же образом будет производиться литература в тоталитарном обществе – если, конечно, в ней вообще не исчезнет потребность. Сам процесс письма будет избавлен от работы воображения и даже, по возможности, сознания. Книги в целом станут плановым производством, руководимым бюрократами, и будут проходить через такое количество рук, что под конец превратятся в продукт не более индивидуальный, чем автомобиль Форда на последнем этапе конвейерной ленты. Само собой, что все, производимое таким образом, – чистый хлам; но все, что не представляет собой хлама, подрывает основы государства. Что же касается сохранившейся литературы прошлого, она будет либо запрещена, либо радикально переработана.

Ну а пока тоталитаризм все же не господствует повсеместно. Наше собственное общество в целом по-прежнему либерально. За свободу слова бороться приходится, но с экономическим прессом и с влиятельными общественными структурами, а не с тайной полицией, во всяком случае пока. Украдкой сказать или напечатать можно фактически все. Но чрезвычайно дурным знаком является то, о чем я говорил в самом начале этого очерка: осознанными противниками свободы становятся те, для кого свобода должна значить больше всего. Широкая публика, в общем, остается в стороне. Людям не по душе преследование еретика, но вместе с тем они не бросятся защищать его. Им достает одновременно и здравомыслия, и глупости, чтобы не усвоить тоталитарные воззрения. А прямое, осознанное наступление на интеллектуальное достоинство идет со стороны самих интеллектуалов.

Вполне возможно, что если бы русофильски настроенная интеллигенция не попала в сети данного мифа, то стала бы пленницей другого. Но так или иначе, существует именно русский миф, и его развращающее воздействие порождает гнилостную атмосферу. Видя, с каким равнодушием высокообразованные люди взирают на насилие и преследования, не знаешь, что презирать сильнее – их цинизм или их же близорукость. Например, множество ученых слепо обожает СССР. Судя по всему, им кажется, что подавление свободы не имеет значения, раз оно на данный момент не затрагивает их собственной деятельности. СССР – крупная, быстро развивающаяся страна, которая остро нуждается в научных кадрах и, следовательно, обращается с ними бережно и щедро. Ученые, пока они держатся подальше от опасных предметов, таких, например, как психология, являют собой привилегированный слой общества. А вот писатели, напротив, подвергаются свирепым преследованиям. Да, верно, таким литературным проституткам, как Илья Эренбург или Алексей Толстой, платят огромные деньги, но у писателя, писателя как такового, отнимают то единственное, что имеет для него ценность, – свободу выражения. Английские ученые, по крайней мере некоторые из них, что с таким энтузиазмом толкуют о возможностях, какие имеют их коллеги в России, поймут, о чем идет речь. Но реакция их будет примерно такой: «В России преследуют писателей. Ну и что с того? Я не писатель». Они не желают видеть, что любое насилие над интеллектуальной свободой, как и над идеей объективной истины, в отдаленной перспективе угрожает мысли как таковой во всех ее сферах.

В настоящий момент тоталитарное государство терпит ученого, потому что нуждается в нем. Даже в нацистской Германии с учеными, если только они не были евреями по крови, обращались более или менее прилично, и немецкое научное сообщество в целом не выступало против Гитлера. На нынешнем витке истории любой правитель, даже самого автократического толка, вынужден был считаться с физической реальностью – отчасти из-за сохраняющихся традиций либеральной мысли, отчасти из-за необходимости подготовки к войне. Поскольку полностью игнорировать физическую реальность невозможно, поскольку дважды два – когда, например, чертишь эскиз аэроплана – по-прежнему равняется четырем, постольку ученый сохраняет свое положение и ему может быть даже дарована известная доля свободы. Пробуждение наступит впоследствии, когда тоталитарное государство прочно встанет на ноги. Пока же, если ученый хочет сберечь честь науки, его задача состоит в том, чтобы выработать некую модель солидарности со своими собратьями-литераторами и не считать, что его не касается, когда писателей вынуждают замолчать либо подталкивают к самоубийству, а газеты заставляют систематически заниматься фальсификациями.

Но как бы ни обстояли дела с естественными науками, а также с музыкой, живописью и архитектурой, представляется – как я пытался показать – несомненным, что, если свобода мысли исчезает, литература обречена. Она обречена не только в любой стране, где господствует тоталитарная система правления; любой писатель, принимающий тоталитарное мировоззрение, любой писатель, находящий оправдание преследованиям и фальсификации действительности, тем самым разрушает себя как писателя. Это безвыходная ситуация. Никакие филиппики против «индивидуализма» и «башни из слоновой кости», никакие благоглупости и банальности в том роде, что «подлинная индивидуальность достигается только через единство с коллективом», не в силах опровергнуть того факта, что продажное сознание – это сознание больное. Если тебя в какой-то момент не посещает вдохновение, литературное творение невозможно, да и сам язык костенеет. Когда-нибудь в будущем, если человеческое сознание претерпит коренные изменения, мы, возможно, научимся отделять литературное творение от интеллектуальной честности. Но пока мы знаем лишь то, что воображение, подобно некоторым видам животных, не способно существовать в неволе. Любой писатель или журналист, отрицающий этот факт – а едва ли не все нынешние восхваления в адрес Советского Союза прямо или подспудно основаны на таком отрицании, – тем самым взывает к самоуничтожению.

«Полемик», январь 1946 г.

Книги против сигарет

Года два назад мой друг, редактор газеты, нес дежурство в добровольной пожарной охране вместе с группой фабричных рабочих. Речь зашла о его газете, которую большинство из них читало и одобряло, но когда он поинтересовался, что они думают о разделе литературы, ответ был таков: «Вы что, действительно думаете, что мы такое читаем? Да там же в половине случаев – про книги, которые стуят полтора шиллинга! Парни вроде нас не могут себе позволить потратить на книгу полтора шиллинга». Между тем, сказал мой друг, эти мужчины, не задумываясь, тратили несколько фунтов на однодневную поездку в Блэкпул[149].

Представление о том, что покупать или даже читать книги – это дорогое удовольствие, недоступное среднему человеку, настолько распространено, что заслуживает подробного рассмотрения. Сколько стоит чтение в пересчете на количество пенсов в час, точно сказать трудно, но я попытался для начала составить опись своих книг и подсчитать их общую стоимость. Добавив разные сопутствующие траты, я довольно точно смог определить, сколько денег потратил на книги за последние пятнадцать лет.

Книги, которые я сосчитал и оценил, – это книги, находящиеся здесь, у меня дома. Еще примерно столько же хранится в других местах, так что я умножаю итоговые цифры на два и получаю окончательный результат. Пробные оттиски, книги без обложек, дешевые карманные издания, брошюры и журналы, не переплетенные в подшивки, я не считал, равно как и всякую макулатуру вроде старых школьных учебников, скопившуюся на дне книжных шкафов. Я считал только те книги, которые купил вполне сознательно или купил бы, если бы не получил их каким-нибудь иным путем, и которые захотел сохранить. Выяснилось, что таких у меня четыреста сорок две, и попали они ко мне следующим образом:

Теперь о методе подсчета их стоимости. Цены на книги, которые купил сам, я указывал полностью, насколько мог восстановить их по памяти. Также полностью я указывал цены на книги, которые были мне подарены и которые я взял почитать или взял у кого-то и оставил себе, потому что стоимость того, что подарено тебе, взято на чтение или украдено у тебя, всегда уравнивается стоимостью того, что подарено, отдано на чтение тобой или украдено тобой. Я владею некоторым количеством книг, которые, строго говоря, не принадлежат мне, но у многих людей остались мои; поэтому книги, за которые я сам не платил, можно считать возмещением за купленные мной, но которыми больше не владею. С другой стороны, я включил в список книги, присланные на рецензию, и дарственные экземпляры, указав полцены. Это сумма, которую я уплатил бы за их подержанные экземпляры, так как если бы я их и купил сам, то только подержанными. Иногда я вынужден был оценивать их на глаз, но уверен, что мои цифры не слишком отличаются от реальных. Вот что у меня получилось.

Поделиться с друзьями: