ЖАНРЫ

Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:

— Все время ты заботишься об Ирме больше, чем обо мне, — сказала Лонни.

— Перестань ты задираться! — пожурила мать. — И, по правде говоря, ведь неважно, привезла я Ээди или не привезла, он все равно бы узнал, и тогда бы все и произошло, если вообще что-то произойдет. Может, даст бог, не случится так худо, как мы опасаемся.

— Надейся! — сказала Лонни, вытирая слезы. — Ирма этого с собой не сделала бы, если б у нее с мужем не пошло все прахом. Одна надежда, что, может, помрет.

— Деточка! — воскликнула мать. — Как ты можешь говорить такие страшные, греховные слова!

— Я ее своими руками задушу, если она отобьет у меня Ээди. Убью, как козявку. Изводит парня, пока он последний разум не теряет, а когда я снова ставлю ему мозги на место, он улепетывает от меня. Я их обоих прикончить готова!

Так рассуждали мать и Лонни о новых и неожиданных обстоятельствах, которые поразили их как гром среди ясного неба. Потом им надоело толковать вкривь и вкось и захотелось услышать что-то достоверное. Но Ээди все не появлялся, так что мать и Лонни стали опасаться, что он не вернется, а пойдет оттуда, где оставил Ирму, прямо в мастерскую. И куда же он с нею помчался? Конечно, в больницу, не иначе, но в какую! Надо пойти поискать, обойти больницы, небось они найдут ее.

Мать первая готова была обойти больницы, но Лонни помешала ей. Когда же мать успокоилась, вскоре потеряла терпение Лонни, но теперь уже мать была против того, чтобы идти на поиски, и посоветовала ждать. Ведь в конце-то концов Ээди должен прийти все равно. Нельзя уходить из дому. И когда Ээди явился, обе женщины обратились к нему с одним и тем же вопросом, но ответа ожидали разного: мать надеялась на положительный, а Лонни скорее — на отрицательный.

— Останется в живых? — встретили они молодого человека одним возгласом.

— Конечно, — ответил Ээди. — Сообразила тоже! Хотела мушиным ядом отравиться, словно сама муха!

— Значит, не подействовало? — с любопытством спросила Лонни и вдруг почувствовала толчок, боль в сердце, ей вспомнилось, что она сама говорила Ирме о мушиной бумаге, когда они вечером шли из кино, где Рудольф в обществе какой-то дамы сидел на балконе, а они обе внизу. Да, это было в тот вечер, когда Рудольф приходил к Ирме свататься! После этого разговора мушиная бумага, видимо, и осталась в памяти у Ирмы.

— Видно, не подействовало, раз осталась в живых, — ответил Ээди.

— А что она сама-то говорит? Что отвечает? Зачем она это сделала?

— Она не отвечает, только кричит, что хочет умереть, только это и говорит, — сказал Ээди.

— Бедное дитя, — разжалобилась тетя Анна, — что же ей в голову-то стукнуло?

— Я же сразу сказала, что она чокнулась, раз на этакое пошла, — сказала Лонни.

— А муж что? Где он, что с ним? — спросила тетя Анна у Ээди.

— Не знаю, — коротко ответил он. — Звонили ему, не застали, не нашли.

— Если этак не нашли, узнает из газет, — решила Лонни.

— Газеты выходят только утром, — сказала тетя.

Но не помогли и утренние газеты, потому что господин Всетаки уже узнал о случившемся и не опустил телефонную трубку до тех пор, пока не получил обещание от всех газет, что они либо будут молчать, либо поместят две-три строчки с указанием лишь заглавной буквы имени, чтобы ни один посторонний не разобрался толком в происшествии. На следующий день газеты вышли без сообщения, которое тетя Анна и ее дочь Лонни да кое-кто и другой из знакомых считали самым важным во всем мире, так что, по их разумению, на сей раз пресса не оправдала своего высокого предназначения. Лишь в одной газете, где вообще печатали заметки о всяких несчастиях, преступлениях или самоубийствах, была заметка в несколько строк, что г-жа И. с признаками отравления помещена в больницу, но жизнь ее вне опасности. Даже о мушиной бумаге ничего не было сказано в газете, так что публика не смогла узнать, что бывают на белом свете и такие люди, которые травятся мушиной бумагой. Ничего не говорилось в заметке и о том, было ли вообще в опасности здоровье г-жи И. или нет. Можно было предположить скорее, что все это лишь глупая комедия — лишь бы кого-то разыграть. Лонни со своим живым воображением, если бы кто-то подтолкнул ее на это, объяснила бы все так: Ирма вовсе и не хотела травиться, а разыграла это, чтобы отбить у нее Ээди, когда упустила из рук своего собственного мужа. И все ее слова, что она-де хочет умереть, хочет только умереть, — только лишь хитрость, потому как слезы и смерть — это уловки женщин, с помощью которых они берут верх над сильной половиной рода человеческого. Так могла бы объяснить все Лонни, если бы хоть кто-то ее поддержал. Но таких не нашлось, и поэтому происшествие это, которое поначалу вызвало столько страху и смятения, доставило лишь большое разочарование. Господи, к чему все это, ежели даже газеты ничего об этом не пишут!

В таком разочаровании и незнании ей пришлось пребывать до вечера третьего дня, только к этому времени Ирма приободрилась, так что ее смогли отпустить лечиться и поправляться домой. Ирма сама хотела бы пойти скорее в свою разоренную квартиру, чем к тете Анне, ей не хотелось слышать и видеть ни одного человека. Но в больнице решили, что поправляющаяся, несомненно, нуждается в обществе и помощи других людей, и поэтому ее передали, так сказать, из рук в руки тете, чтобы не произошло чего-нибудь худшего, чем то, что уже случилось. Тетя своими собственными ушами слышала, как Ирма сказала врачу вполне спокойно:

— Это не поможет, не навязывайте мне стражу, я все равно сделаю то, что хочу.

— Конечно, сударыня, — согласился врач, — но вскоре вы уже не захотите так поступать. Немножко оправитесь, и все пройдет. Поверьте, я понимаю вас больше, чем вы сами себя. Вы встречаетесь с этим впервые, а я — уже множество раз.

— С тем, что было со мной, вы все же встречаетесь первый раз, — сказала Ирма.

— И надеюсь, в последний, — ответил врач.

Тете Анне в больнице твердили, чтобы она не надоедала Ирме ненужными вопросами, не выведывала у нее ничего. Это очень осложнило положение тети Анны, так как она не знала, как и что говорить. Пока они были вдвоем с Ирмой, а другие еще не пришли с работы, тетя пыталась молчать — занималась своим делом и «сопела себе в две дырочки», как сама любила говорить. Но эту игру в молчанку Ирма не смогла долго вынести. Она сама стала искать тему для разговора.

— Кто у вас теперь на квартире живет? — спросила она. — Только сейчас заметила, что это какой-то мужчина.

— Да, мужчина, — ответила тетя. — Это он тебя в больницу отвез.

— Значит, Ээди Кальм?

Тут последовало молчание, обе задумались. Потом Ирма сказала как бы про себя:

— Значит, это кровать Ээди, что в передней комнате.

Ее терзала мысль, что она легла помирать на постель Ээди, словно так было угодно судьбе.

— Да, кровать Ээди, — сказала тетя, перебив мысли Ирмы, — они же с Лонни еще не в таких отношениях, чтобы спать в одной комнате или в одной кровати.

Ирму подмывало спросить, в каких же они отношениях, но она не сделала этого, ведь это ее не касалось, во всяком случае, в той мере, чтобы спрашивать. Тетя сама ничего больше не сказала, словно сочла свое деликатное замечание достаточным. И опять потянулось молчание.

— Тетя, почему ты ничего больше не говоришь? — спросила наконец Ирма.

— Деточка, мне нечего сказать, — ответила тетя. — Может, ты сама… у тебя, может, есть что сказать.

— Ах, дорогая тетя, — сказала Ирма, — мне тоже нечего. Ты же сама видишь, что со мной, чего там еще говорить.

Однако в конце концов нашлось о чем говорить, и даже много и долго, и чем дольше они разговаривали, тем больше к Ирме как бы возвращалась жизнь, так что тетя Анна видела, как сильно ошибались в больнице, запрещая ей надоедать расспросами. Только одно не нравилось тете, она никак этого не понимала: почему Ирма так мало плакала? Вернее сказать: почему она не плакала вовсе! Появлялась лишь какая-то слезинка, поблескивала в уголке глаза или на щеке, пока не высыхала. Это так худо подействовало на тетю, что она сама принялась плакать вместо Ирмы, потому как ее любящее и чуткое сердце никак не могло позволить, чтобы этакий печальный и горестный случай, какой произошел с Ирмой, мог обойтись без больших слез. И это жалостное обстоятельство обратилось вроде бы в смешное, да и как это еще назовешь, если одна, кого дело больше всего касается, сидит с сухими, как бы безразличными глазами, а другая, человек почти посторонний, льет слезы.

Поделиться с друзьями: