Хроники времен Екатерины II. 1729-1796 гг
Шрифт:
он (как в 1781 году Панину) поручил жене на случай внезапной кончины Екатерины
«собрать при себе в одно место весь собственный кабинет и бумаги государыни,
запечатать их государственной печатью, приставить надежную стражу и сказать волю
мою, чтобы наложенные печати оставались в целости до моего возвращения. Буде бы в
руках правительства или какого-нибудь частного человека остались мне неизвестные
какие бы то ни было повеления, указы или распоряжения, в свет не изданные, оным до
моего возвращения остаться не только без всякого и малейшего действия, но и в той же
непроницаемой тайне, в какой по тот час сохранялись».
Впрочем, предусмотрительность, проявленная Павлом, оказалась напрасной.
Пребывание его в действующей армии было, как известно, недолгим. В Финляндии Павел
чувствовал себя таким же лишним и ненужным человеком, как и в Петербурге. Это
окончательно надломило его. Обида несносная коверкала душу, затмевала разум.
Возвращенный из армии строгим приказом Екатерины, Павел зажил в Гатчине
анахоретом. Почитая себя несправедливо отстраненным от государственных дел, он не
стеснялся отныне открыто критиковать действия Екатерины. Слова его, нередко в
искаженном и преувеличенном виде немедленно становились известными, благодаря
стараниям находившемуся при малом дворе множеству штатных и добровольных шпионов
и наушников. При большом дворе Павел появлялся теперь чрезвычайно редко, приезжая в
Петербург только на зиму — к Екатерининому дню — 24 ноября. Когда, обычно в начале
февраля, он покидал столицу, все, начиная с камер-лакеев и кончая императрицей,
вздыхали с облегчением.
Особенно пагубными оказались 90-е годы. Французская революция перевернула
весь склад мышления и психики Павла. Не понимая ни логики, ни смысла происходившей
на его глазах грандиозной ломки мира, он принялся строить в Гатчине модель новой
России, в которой не было места либерализму, гнилой распущенности екатерининского
двора.
Примером служила Пруссия, казавшаяся Павлу единственным оставшимся в Европе
незыблемым бастионом порядка и дисциплины. Гатчина превратилась в огромный военный
лагерь, где все было устроено по прусскому образцу: казармы, кордегардии, гауптвахты. На
каждом шагу путь преграждали шлагбаумы, окрашенные в черный, оранжевый и белый
цвета, как в Потсдаме. Возле них свечками стояли часовые, обряженные в странную, будто
срисованную со старых картинок, форму эпохи Фридриха-Вильгельма I. В 1796 году
гатчинские войска состояли из шести батальонов пехоты, егерской роты, четырех
кавалерийских полков, пешей и конной артиллерии при 12 орудиях. Имелся и морской
батальон. Всего в гатчинском гарнизоне числилось две с половиной тысячи человек, в том
числе девятнадцать штабов и сто девять обер-офицеров.
Новая Россия строилась под дробь барабана и заунывный свист флейты. По средам
— маневры, на которых обязательно присутствовали великие князья Александр и
Константин, ставшие командирами гатчинских батальонов. В жару и стужу, зной и
зимнюю слякоть солдаты в темно-зеленых длиннополых мундирах с синими обшлагами,
отбивали шаг на плацу. Офицеры в непомерной величины шляпах, сапогах, с голенищами
выше колен и перчатках, закрывающих локти, с казарменным вдохновением задавали ритм
коротенькой тростью.
Гатчинское воинство было достойно своих командиров. Изгнанные из полков за
дурное поведение, пьянство или трусость, многие из гатчинцев из-за куска хлеба готовы
были безропотно сносить унижения, а иногда и побои. Досада на злую судьбу, зависть
безмерная к петербургским барчукам — надушенным и изнеженным гвардейским
офицерам — питала их души. Верили гатчинские капралы, что настанет их час и полетят
они в рессорных экипажах по Луговой-Миллионной, привлекая благосклонные взоры
столичных барышень.
Павел Петрович был их кумиром.
— Ракальи, — говорил он сыновьям добродушно после очередной экзекуции. —
Сто шомполов получил, а глядит молодцом. Видите, дети мои, что с людьми следует
обращаться как с собаками. Из любого Робеспьера или Марата шпицрутенами хорошего
солдата сделать можно.
Александр и Константин внимали поучениям отца не без некоторого внутреннего
дискомфорта. Изредка преодолевая трепет, который вызывало у них вечно недовольное
лицо великого князя, вступались они за обиженных. И Павел, случалось, сменял гнев на
милость. При этом суровое лицо гатчинского губернатора Алексея Андреевича Аракчеева,
верной тенью стоявшего за Павлом на вахтпарадах, смягчалось от умиления. Во взгляде
его, обращенном к молодым великим князьям, прочитывалось чувство столь глубокое, что
они невольно подтягивались, расправляя плечи и топорща длинные краги. Закипала кровь,
шевелилось в душе сокровенное — и гатчинский воздух казался им несравненно чище
петербургского.
Аракчеев был злым гением Гатчины. Высокий, сутулый и жилистый, с нечистым
лицом, оттопыренными мясистыми ушами упыря, он был нем, невероятно точен и
вездесущ. Свинцово-серые глаза его видели все, от тяжелого взгляда их каменели и
новобранцы-рекруты, и испытанные в боях гренадеры. Там, где появлялся Аракчеев,
мгновенно воцарялся мертвящий порядок. Даже Павел никогда не повышал голос в его
присутствии.
Сын бедного сельского дворянина, волею случая принятый на казенный кошт в
кадетский корпус, всем, чего добился в жизни, был обязан только самому себе.