«Иду на красный свет!»
Шрифт:
Я не пишу хронику политических событий. Просто, приводя эти факты, я хочу воссоздать атмосферу начала тридцатых годов.
Приехав в Прагу, я на каждом шагу встречал изможденных, голодных и оборванных людей, обитавших в жалких подобиях жилищ — так называемых временных колониях на Крейцарке и на Страгове, — видел кухни для бедных, которым выдавали нищенские пособия по безработице. По улицам безработные носили пятиметровые рекламные щиты. После шести часов перед ночлежками уже стояли очереди бездомных. Многие устраивались под мостами на Штванице и в Либени. На Юнгмановой площади распевала Армия спасения, суля человеку вечное блаженство.
«Что будет с театрами?» — вопрошали газетные заголовки.
Рекламы зазывали в бары «Пигаль», «Турандот», «Шапо руж», «Барберина» и «Эспри».
В ноябре открылся новый театр «Д-34»{152} во главе с Эмилем Франтишеком Бурианом. Начала выходить газета «Гало-новины»{153}. Я поступил в эту газету, которую основали типографы, чтобы занять рабочих, когда на несколько месяцев было приостановлено издание газеты «Руде право». Предполагалось, что газета «Гало-новины» не будет политическим органом. Издателем и ответственным редактором считался один из наборщиков, но практически ее делали редакторы закрытой газеты «Руде право».
Самым старшим из них был Власта Борек{154}, старый бунтарь, за спиной которого было революционное прошлое и работа в газете. До войны он служил на австрийском военном корабле. По профессии инженер-механик, Борек уже в студенческие годы занимался политикой, примыкал к анархистскому движению и был убежденным антимилитаристом. Он увлекался стихами Франи Шрамека{155} и распевал его бунтарские песни.
За антивоенную пропаганду среди солдат Борек был арестован и в наручниках препровожден с пристани Пула в Прагу. Военный трибунал осудил его на десять месяцев тюрьмы за подстрекательскую деятельность.
Вместе с С. К. Нейманом, Богуславом Врбенским и Михаэлом Кахой{156} Власта Борек создал анархистскую группу, снискавшую немало сторонников среди горняков Северной Чехии. Группа издавала газеты «Задруга», «Горницке листы» и «Пролетарж», пропагандировала взгляды Кропоткина. Члены группы выезжали к шахтерам, читали для них лекции, устраивали дискуссии, привозили книги и газеты. За эту деятельность Борека снова привлекли к суду и затем отправили в тюрьму города Гётесдорфа. После объявления войны Сербии Борека выпустили из тюрьмы и в составе штрафной роты отправили прямиком на фронт. Вскоре он был ранен.
Тюрьма и фронт лишь укрепили антимилитаристские убеждения Борека. После войны он с еще большим пылом ринулся в политику. До Чехословакии доходили первые правдивые вести о Советской России; очевидцы революционных перемен — Иван Ольбрахт, Мария Майерова и другие — делились своими впечатлениями о Москве{157}, народ постепенно узнавал о трудах Владимира Ильича Ленина, имевших всемирно-историческое значение. Люди размышляли, подвергали критике свои прежние взгляды. События в России помогли Бореку избавиться от анархистских увлечений, он примкнул к марксизму, вступил в коммунистическую партию и стал редактором газеты «Руде право».
Мы любили Борека за добродушный нрав и отзывчивое сердце, а также за то, что он легко нашел общий язык с нами, молодежью, и сделал это без всяких усилий. Борек отлично чувствовал себя среди нас, и нам льстило, что опытный, искушенный газетчик держится с нами запросто. Человек он был скромный. Борек перевел на чешский язык «Тихий Дон»; по-моему, его перевод отличался глубоким проникновением в поэтический язык Шолохова.
* * *
Несмотря на трудности жизни, Прага оставалась прекрасной. Прекрасны были не только ее знаменитые места, которым нет равных ни в Париже, ни в Риме, но даже самые глухие ее уголки с булыжными мостовыми. Велькопршеворская площадь под вековыми деревьями, Погоржелец, Шитковские мельницы, дворики Старого Места, живописные улочки за Кампой, где перед тобой вдруг неожиданно возникают миниатюрные площади и где жизнь разматывается незаметно, словно время остановилось…
В полдень мы съедали обед, состоявший из двух жареных колбасок, булки и чашки черного кофе, и бродили с Юлиусом Фучиком по улицам, обходя окраины Карлина, вдоль Влтавы, где по берегам сплошь тянулись склады, сараи, доки и свалки, огороженные заборами, мы доходили до рукава реки, который вместе с основным руслом омывал остров Штванице. В сторону шлюза плыл пароход, по Голешовицкому мосту сновали локомотивы, на берегу шумели ольхи, а прямо напротив, на самой стрелке острова, неподвижными изваяниями вырисовывались рыболовы.
Карлин был бедным кварталом в центре Праги. Достаточно было свернуть в сторону от Краловского проспекта, чтобы очутиться среди старых облупленных домов с грязными дворами и закоулками, напоминавшими Прагу восьмидесятых годов прошлого столетия. На каждом шагу попадались фабрички и мастерские, и казалось, что Роганский остров, по которому мы шли, — это огромная мусорная куча, куда Прага вывозит отбросы со всего города и стыдливо прячет подальше от глаз свою суетливую и грязную жизнь.
Наша редакция находилась в Карлине, однако мы так и не приросли сердцем к этому кварталу, не прижились здесь. Мы редко выходили за карлинский виадук, нас больше тянуло в город — отчасти потому, что в Карлине не было подходящего места, чтобы устроиться и писать. Ближайшее кафе «Опера» размещалось против Денисова вокзала; «Имка», «Империал» были уже на Поржичи. Чаще всего мы ходили в «Имку», когда же на Поржичи построили гостиницу «Акса» с закрытым плавательным бассейном, стали ходить в маленькое кафе при этой гостинице. Писалось там отлично, а стоило поднять голову от стола — внизу за окном ты видел мальчишек и девчонок, постигавших тонкости стиля «кроль».
Здесь мы работали. Затем Фучик, отложив ручку, указывал на русский бильярд со словами:
— Как, сгоняем партию? До пятидесяти, а?
Некоторое время мы играли, тяжелые бильярдные шары с глухим, стуком отскакивали от бортов; я по большей части проигрывал, потому что Фучик был виртуозным бильярдистом, он владел такими приемами, что тягаться с ним было не под силу. Очень скоро счет достигал пятидесяти — разумеется, в его пользу, — и мы возвращались к своим статьям.
В другие кафе мы по утрам не ходили, только сюда, здесь никто нам не мешал.
Ближе к центру кафе были совсем другого рода. Некоторые будто специально существовали для людей, не имевших иного занятия, нежели разглядывать друг друга. Писать там не было никакой возможности, равно как и в кафе, оккупированных художниками: чуть не за каждым столиком сидел кто-нибудь из знакомых, который искал собеседника либо случая «стрельнуть» крон десять. Здешняя публика отличалась крайним любопытством и непременно хотела знать, что мы пишем, заглядывала через плечо, и, даже если вас одолевали самые блестящие идеи, любопытные мешали и надоедали до того, что становилось невыносимо и не оставалось ничего другого, как встать и уйти.
Когда наше присутствие в редакции не было необходимым и предстояло подготовить большую статью для воскресного номера, мы отправлялись в кафе. В редакции обстановка не располагала к писанию. Двери за посетителями не закрывались, трезвонили телефоны. Для приема визитеров оставались несколько человек, этого было вполне достаточно, а прочие сотрудники, сообщив на всякий случай номер телефона, где их разыскивать, разбредались кто куда.
— Но лучше, если мы никому не понадобимся, — говаривали мы, уходя.