Император Пограничья 26
Шрифт:
Услышав мои шаги, он обернулся. Длинные тёмные волосы, убранные за уши, прятали часть лица, и в темноте выражение его читалось плохо. Он не поднялся и не повернулся целиком, только подвинулся, освободив место рядом.
Я сел на парапет. Ноги повисли над тремя этажами пустоты, снизу тянуло холодом от мостовой, и минуту мы оба молчали. За тысячу лет накопилось столько всего, что начать с чего-то одного казалось невозможным, поэтому каждый ждал, пока заговорит другой. Синеус теребил край воротника рубашки, и я заметил, что руки у него больше не тряслись, как утром: только пальцы двигались нервно и быстро, привычка, которую он таскал с собой из прошлой жизни. В детстве Синеус вечно что-нибудь крутил в ладонях — камешек, щепку, обрывок кожаного ремешка. Мать говорила, что это признак беспокойного ума. Отец — что признак будущего воина. Правы оказались оба.
— Расскажи мне всё, — попросил я негромко. — С самого начала — с Пскова.
Слух настиг Авксентия Мамонтовича на суздальской ярмарке в среду, между бочонком мёда и лотком с отменными пирогами.
Ярмарочный день выдался шумным. Торговые ряды вдоль Кремлёвской стены забиты до отказа: бабы торговали молоком и творогом, мужики сбывали дрова и сено, коробейники раскладывали свёртки ситца и кожаные ремни, а в дальнем конце, где площадь переходила в грязный пустырь, какой-то цыган продавал хромую кобылу и божился, что она рысью обгонит любого жеребца. Авксентий Мамонтович пробирался через толпу, раздвигая людей пузом и локтями, и разыскивал купца Зиновьева, который обещал привезти калужскую водку по старой цене.
Зиновьева он нашёл у палатки с рыбой. Купец, сухощавый мужик с хитрющими глазами и аккуратно подстриженной бородкой, торговал осетриной, привезённой откуда-то с Астрахани, и одновременно пересказывал соседу-лавочнику новости, от которых у Шубина зашевелились волоски на загривке.
— Мой кум Тарасов, — говорил Зиновьев, заворачивая рыбину в промасленную бумагу, — три дня назад воротился из Нового Амстердама. Он там торгует сукном с тамошними голландцами. Так вот, Тарасов рассказал, что от Детройта осталось одно название. Тварь вылезла из портала ростом с колокольню, о шести головах, и каждая голова плюётся льдом, который не тает. Весь город под коркой, людей замораживало прямо на улицах, стоят, говорят, как статуи. А русский князь, — Зиновьев понизил голос и осмотрелся, — полез на неё верхом на каменном змее. Змей, говорят, проглотил тварь, а тварь проглотила змея, оба рухнули, и князя завалило. Три дня откапывали, а когда откопали — он уже синий был, насквозь. Тарасов, правда, сам не видел, ему пруссак один рассказывал, а тому — француз из Детройта, но француз божился.
— Мёртв? — переспросил лавочник, вытаращив глаза.
— А ты попробуй живым быть, когда тебя льдом насквозь прохватило, — Зиновьев пожал плечами и принялся за следующую рыбину. — Бздых там вылез лютый, сам понимаешь. Против такой твари не выстоишь.
Авксентий Мамонтович стоял в двух шагах от прилавка и слушал, позабыв про водку. Сердце стучало часто и гулко, кровь прилила к щекам, отчего мясистая физиономия помещика сделалась свекольного цвета, который, впрочем, можно было списать на жару и давку.
Расспрашивать подробнее Шубин не стал. Незачем. Платонов мёртв или при смерти за океаном, что ровно одно и то же, а кроме Платонова тут бояться некого. Засекина с её наёмниками? Боярин фыркнул. Тюфякин? Помещик вспомнил, как суздальский князь в прошлом году, посещая с визитом первую купеческую гильдию, испугался брехливой псины на улице, спрятавшись за охранником, и мысленно поставил на этом точку. Управлять шестью княжествами из этой компании не способен ни один, а уж ему, столбовому дворянину, указывать и подавно никто не станет.
Он развернулся и ринулся обратно к пролётке, раздвигая ярмарочную толпу животом. Степан, задремавший на козлах, подскочил от хозяйского окрика, и пролётка выкатилась из Суздаля, подпрыгивая на колдобинах.
До самого Горюхина Шубин не проронил ни слова. Сидел, уставившись в одну точку, и на его обычно расплывчатой физиономии проступало нечто, отдалённо похожее на сосредоточенность.
Он мнил себя человеком действия. Ошибочно, как и почти всё, в чём Шубин был убеждён. Человек действия оценивает обстановку, просчитывает последствия и выбирает верный ход; боярин же просто делал первое, что приходило в голову, и принимал отсутствие немедленной расплаты за одобрение свыше.
За три дня, с четверга по субботу, он перевернул жизнь Горюхина и окрестностей.
Заставу укрепили. Фомка с Игнатом получили подмогу — пахаря Петруху и деревенского кузнеца Акима, которого Шубин снял с работы, не спрашивая, хочет ли тот торчать на перекрёстке с винтовкой. Рядом с дорогой вкопали два столба и перетянули между ними верёвку. Вместо алтына с телеги помещик назначил рубль, с купеческих обозов — два, с верховых — так уж и быть, алтын.
Первый купец, подкативший к заставе с тремя возами льняного полотна, услышал новую цену, побагровел и заявил, что это грабёж.
— Дорога барская, — ответил Фомка, шмыгнув носом. — Барин так решил. Не нравится, езжай лесом.
Купец поругался, выложил шесть рублей и уехал, пообещав пожаловаться воеводе. Пожаловался ли, Шубин не знал и знать не хотел. Воевода уже доказал свою беспомощность: две недели молчания после первого рапорта говорили за себя.
Второй удар боярин направил на школу.
Открыли её в Горюхине по указу администрации Платонова. Учителя прислали из Суздаля — молодого парня по фамилии Лапин, выпускника какого-то педагогического заведения, тихого, в очках с треснувшей дужкой, с чернильными пятнами на пальцах. Лапин учил детей грамоте, счёту и основам истории. Занимались в пустовавшей избе на краю деревни, расчищенной, побелённой, заставленной самодельными скамейками.
Шубин явился в школу в пятницу утром, в полном камзоле и с выражением лица, которое, по его замыслу, должно было внушать почтение, а на деле внушало оторопь. Лапин как раз растолковывал детям таблицу умножения.
— Собирай вещи и уматывай! — заявил Авксентий Мамонтович с порога. — Школа закрыта.
Лапин поправил очки, посмотрел на помещика снизу вверх и спросил:
— По чьему распоряжению?
— По моему, — боярин ткнул себя пальцем в грудь, едва не оторвав пуговицу. — Это моя деревня. Мои крестьяне. Мои дети. Я решаю, чему их учить и учить ли вообще.
Боярин сам читал по складам и однажды, лет десять назад, подписал чек на большую сумму, чем собирался, перепутав «двадцать» и «двести», после чего невзлюбил грамотность как явление. Школа в его деревне, таким образом, была для помещика оскорблением не только политическим, но и глубоко личным.
— Школа открыта по указу княжеской канцелярии, — возразил Лапин, и голос его, хоть и дрожал, не сломался. — Я подчиняюсь Суздальскому воеводе, а не вам.
— Воевода далеко, а я вот он, — Шубин шагнул к нему, и от помещика пахнуло вчерашней водкой и чесноком. — Считаю до десяти. Потом Фомка с Петрухой помогут тебе собраться.
Лапин не стал ждать до десяти. Он посмотрел на двадцать три пары детских глаз, прямо сейчас глядевших на него из-за самодельных парт, собрал тетради, мел, потрёпанный учебник арифметики и стопку прописей, затолкал всё в холщовый мешок и вышел. Дети молчали, и только Нюрка, дочь кузнеца Акима, заплакала тихо, без рёва, размазывая слёзы по щекам, и постепенно её плач подхватили остальные. Звук этот провожал учителя, пока тот шагал по деревенской улице к околице — сутулый, с узелком через плечо.