Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Вот подходит какая-то молодая женщина с мальчиком лет десяти и сквозь слезы докладывает, показывая на ребенка:
— Это мой Думитру. Он больной, он совсем больной, а лечить его не на что. Мы с мужем работаем у Баста-ники. С рассвета до темноты. А лечить ребенка у нас не на что. У нас был еще один ребенок. Он умер в больнице. А теперь больница требует тысячу лей. Если бы у нас была тысяча лей, мы могли бы кормить своих детишек и они были бы здоровы. И ведь новая власть не велит платить в больницу. А Бастаника требовал, чтобы я хоть разорвалась, а внесла ему эти деньги, а он передаст их в больницу. «Иначе, он сказал, я тебя сгною в Сибири».
Софрон сидел хмурый, мрачный и растерянный. Он исподлобья поглядывал на женщину, как бы с укоризной спрашивая ее, зачем морочить головы тем, о чем никто не спрашивает.
Но не успела отойти от судейского стола эта молодая женщина с ребенком, как подошла другая, старая, и рассказала другую и тоже неприятную историю. Шесть лет тому назад ее покойный муж получил в банке ссуду — сто пятьдесят кило пшеницы на семена. Пшеница стоила тогда три леи кило. А банк посчитал по девять лей. Потом муж умер, и она не могла заплатить. А месяца полтора тому назад банк прислал ей счет на девять тысяч лей. Говорят, это за какие-то проценты. Старуха сказала, что не знает, что такое проценты. Она добавила, что с нее требовали также сорок тысяч лей штрафа за то, что она продала бутылку вина без акциза. Всего с нее требовали сорок девять тысяч лей. А у ней нет и сорока лей. Но пришли Советы — пусть бог пошлет им долгую жизнь — и сказали, что такие долги платить не надо. А Бастаника говорит, что платить все-таки надо, хотя бы по частям.
— И чтобы я выплачивала ему, а он передаст деньги в банк, — докладывала старуха.
Комитетчики были напуганы и возмущены не меньше, чем их председатель.
Хряка, например, особенно возмущало, что судьи позволяют так много говорить женщинам. Он усматривал в этом непорядок. Бабу нельзя к таким делам близко подпускать, считал он. В большой розовой голове Хряка стала даже ворочаться утешительная для него мыслишка о том, что не продержится долго такая власть, которая дает волю бабам.
Но в эту минуту к судейскому столу подошел новый свидетель. Это был некий Калистрат Мардарь, петреш-тинский житель, бедняк из бедняков, ничем, кроме исключительной бедности своей, не замечательный. Хряк только подумал про себя: «Какого черта ему здесь надо?», как пошло такое — не приведи бог!
Жалоба Мардаря восходила ко времени земельной реформы. Мардарю тогда прирезали полгектара, и он был доволен. Правда, надо было за землю заплатить, и очень дорого, но обещали рассрочку на сорок лет, и Мардарь понадеялся, что все-таки сможет выплатить. А тут вдруг перчептор стал требовать, чтобы все было выплачено в один год. А кто не может выплатить — у того землю отберут. Мардарь не хотел своей земли отдать. Тогда к нему пришли примарь Бастаника, и Хряк, и жандармы и выбросили все его вещи из хаты и его самого тоже, вместе с женой и с ребенком, а хату заколотили досками. Дело было осенью. Пошли дожди, стало холодно. Тогда пришел Гудзенко, дай бог ему здоровья. Он пришел с топором и с клещами, отодрал доски, раскрыл двери, и вся семья вернулась в хату, и затопили печку. А ребенок ночью умер. Днем снова пришли примарь, и Хряк, и жандарм и сняли с хаты двери. А те полгектара перешли к члену комитета домнулэ Хряку, который сидит вот перед всеми и мотает головой, как настоящий хряк.
Хряк действительно мотал головой и хлопал ресничками. Он изнемогал от напряжения: ему трудно было ворочать мозгами, потому что две группы вопросов мучали его одновременно. Группа первая: зачем пришел Калистрат? Мало тут без него неприятностей? Что ему надо? Откуда только берутся такие недобрые люди?
И кто бы подумал на Калистрата? Такой бедняк, такой несчастный бедняк, а вот ведь тоже разговорился!
Вторая группа вопросов: что теперь будет? Чем это кончится? Есть ли бог на свете? Видит ли он? Почему он допускает? А может, его и нет? Что ж тогда будет? Сколько штрафу потребуется?
Сквозь эти трудные мысли Хряк расслышал, как Ка-листрат сказал, что и Хряк, и Бастаника, и все остальные комитетчики — мошенники, все до одного.
И этак вот десятки людей подходили к столу и открыто, при всех, — а народу было тьма, — называли комитетчиков мошенниками, душегубами, кровососами, кровопийцами, пауками, живоглотами, живодерами и всякими другими, но тоже неприятными словами.
Бастаника сидел и слушал и переглядывался с комитетчиками, и все они как бы спрашивали друг у друга глазами: «Откуда только у людей смелость взялась, прости, господи, и помилуй?1 Всю жизнь молчали1 А теперь их точно прорвало!»
Подсудимые не представляли себе, чем дело может кончиться. Они считали, что теперь мыслимо все. Уж раз то, что они сделали, считается преступлением, раз уж из-за этого можно хотя бы только начать судебное дело и позорить людей перед всем светом, значит, все возможно, даже самое худшее.
Речь общественного обвинителя была недолгой. О самих подсудимых Брагуца говорил очень мало. Он начал с того, что новая власть советует гнать свинью из огорода.
— А что произошло в Петрештах? — спросил он и сам ответил: — То произошло, что свинью поставили огородником! Ну хоть бы и обманом пробрался Бастаника. А почему народ позволил? Почему народ молчал? Почему люди шапку перед ним ломали, кланялись ему, боялись его? А я вам скажу почему, — пояснил Брагуца.— Потому, что не поняли вы, люди, и не поверили, что она в самом деле пришла, святая наша мужицкая правда, что кончилась убогая наша жизнь, бесправие наше.
В общем Брагуца-старший развивал перед земляками те самые мысли, которые кратко сформулировал еще в Тирасполе, в разговоре с секретарем обкома, в памятный день, когда машина выезжала на правый берег:
«Надо же людям сказать, что они теперь люди. Это ж будет такая новость для них!»
Его зычный голос гремел, и народ слушал затаив дыхание.
Брагуца не ссылался на статьи закона, не называл меры наказания, и у подсудимых даже как будто немного отлегло от сердца. Однако после Брагуцы слово получил прокурор. Тут уже замелькали статьи закона, и пошли всякие такие неприятности — хоть караул кричи.
Бастаника настолько растерялся, что, когда суд предоставил ему слово, он встал и сказал нечто не имеющее видимого отношения к делу.
— Что ж, господа судьи, дорогие товарищи! — сказал он дрожащим голосом. — Теперь я, конечно, стою перед вами как арестант. А раньше начальники ко мне приезжали, и я их во как угощал! — Слезы не дали ему продолжать.
У Бастаники сорвалось с языка не совсем то, что он хотел. Он имел в виду сказать, что если бы судьи пожаловали к нему раньше, во время оккупации, они увидели бы, как он был богат, как он бывал рад угостить людей значительных и опасных, каковыми всегда считал судей, они увидели бы, какая у него была власть, как все ему кланялись, они увидели бы, сколько народу от него зависело. Короче говоря, они увидели бы его величие. И что же? Вот он приравнен к арестантам, то есть он стал теперь совсем как арестант какой-нибудь, а если прямо, без обиняков, то просто арестантом стал. Что же тут сказать—-что в последнем слове, что в первом?
День выдался необыкновенно жаркий. Людей сжигал зной, душила пыль. Однако площадь была запружена народом до отказа. Здесь были не только все Петрешты. Население многих окрестных сел и деревень тоже было растревожено и потрясено громом этого необычайного процесса. Люди стояли и прямо на земле, й на телегах, и на крышах. И хотя из-за множества народа, из-за толкотни, давки и пыли большинство ничего не видело и не слышало, люди все же не расходились до самого конца судебного разбирательства. Они не могли уйти: они не были публикой в этом процессе — они были одной из сторон, это был их процесс.
Падение Бастаники!
Каждая из мельчайших подробностей этого стремительного падения, начиная с расправы во дворе Сур-ду, — расправы, которая сделала Бастанику, грозного как библейский бог, посмешищем мальчишек, — и включая суд на площади, страх и униженность подсудимых, и слезы, катившиеся из глаз Бастаники, — каждая из мельчайших подробностей падения Бастаники взрывала вековые представления о силе, власти и могуществе богатых. Вместе с Бастаникой падал и разбивался мир рабства, казавшийся незыблемым.