Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
— Ну, если не вам лично, если вам оно не нужно, то вообще советской власти. Двести гектаров. Пятьдесят под фруктовым садом, пятьдесят под виноградником. Дом, парк, службы. Вы бы осмотрели, господин офицер! Это райский уголок, и я бы взял недорого! Наконец, я согласился бы на кредит, — конечно, не слишком долгосрочный. Как вы думаете, это возможно?
— М-м-м! Не думаю!
— Не думаете? А заложить имение в банке и получить под него ссуду? Заметьте, это практикуется во всех цивилизованных странах. У вас это возможно?
— Тоже нет.
Дидрихс чувствовал себя как человек, из-под которого вытащили сиденье. Почему-то он еще держится в воздухе, но, несомненно, сейчас грохнется наземь и ушибется.
Он спросил, можно ли ему остаться в своем имении, и утвердительный ответ обрадовал его. Но его потрясли слова о том, что из двухсот гектаров ему могут быть отведены три-четыре, — в общем столько, сколько будет установлено по местной норме для тех, кто обрабатывает землю личным трудом. Дидрихс сказал, что не это имеет в виду. Он согласился бы остаться при условии, что ему предоставят пост директора объединения сельскохозяйственных кооперативов всей Бессарабии. Он вызвался даже внести в предприятие известный капитал, который, несомненно, понадобится на первых порах. Он, кстати, управляет одним таким объединением в Тран-сильвании, и его деловые связи могли бы быть весьма полезны советской власти.
Но ни одно из его предложений, казалось бы столь серьезных и деловых, не нашло отклика в душе майора Тогда Дидрихс сделал третий и последний- на территории Бессарабии шаг по пути сумасшествия. Он вскочил с места и снова заорал:
— Я буду жаловаться!-И с этими словами он вышел вон.
Всю ночь он просидел в парке, а на рассвете уставил свой полубезумный взгляд на противоположный берег, на усадьбу, некогда принадлежавшую брату. На сей раз воспоминание о судьбе Германа подействовало на него благотворно. Оно помогло Дидрихсу лучше понять происходящее. Дидрихс вышел на дорогу, и красноармеец, посланный майором, помог ему взгромоздиться на грузовик, кативший в сторону румынской границы.
Прощай, Бессарабия!
Прощайте, Оскар Дидрихс!
Глава десятая
А по дорогам продолжалось безоглядное бегство оккупантов, и путь их следования был засыпан брошенным оружием. То, что еще недавно было атрибутом власти, внезапно стало лишней тяжестью, от нее избавлялись, чтобы облегчить бегство.
Глядя на это, Гудзенко решил, что нечего оружию валяться. Он вышел на околицу с Мишей и KQe с кем из односельчан, и вскоре они собрали столько винтовок, пулеметов, патронов, ручных гранат и прочего, что в примарии две комнаты были забиты до отказа. А в кукурузе стояли брошенные орудия и зарядные ящики.
Гудзенко послал Мишу сообщить советскому лейтенанту—пусть заберет оружие либо поставит часового.
А Миша, отойдя шагов триста, встретил Мазуру, который, кряхтя, нес три солдатских винтовки и направлялся, видимо, к себе домой.
— Это ж куда? — спросил Миша. — В примарию нужно оружие складывать.
— Без твоих советов обойдусь! — хмуро ответил Фока, однако, явно смущенный.
— А я и не советую! — строго сказал Миша. — Я приказываю! Брось оружие!
Мазура опешил: так с ним еще в жизни никто не разговаривал. Вот что значит пришли большевики! Его же рабочий, да еще мальчишка, а как голос поднимает! Но сопротивляться Мазура не мог. Он швырнул винтовки и попытался уйти.
Это удалось не сразу: Миша схватил его за грудки и быстро провел рукой по оттопыренным карманам пиджака и шаровар. В одном оказалось три пистолета.
— Давай остальное! — приказал Миша, и Мазура молча, без сопротивления, извлек из карманов несколько обойм, одну гранату, еще один пистолет.
— Так! — сказал Миша. — Нет у тебя жандарма, думаешь сам с оружием ходить?! Забудь!
В этот вечер, как, впрочем, во все последние вечера, народ поздно не ложился спать: население, от мала до велика, толпилось на улицах — всё решали, как быть дальше. Многие были за то, чтобы поскорей разобрать имущество Дидрихса и бежавших кулаков. Другие прибавляли, что нечего смотреть и на тех, которые остались,— все надо у них отобрать и разделить. Раздавались голоса и за то, чтобы не делать это самим и беспорядочно, а поручить выборным. Называли Ивана Тихоновича, Марию Сурду и еще некоторых. Говорили также, что надо поскорей прогнать примаря Бастанику ко всем чертям и поставить нового. И опять называли Гудзенко.
Было поздно. А народ все не расходился.
Внезапно где-то в другом конце села в густую темноту южной ночи ворвалось пламя.
— У кого это горит? — зашептали люди в испуге.
Горела усадьба Гудзенко.
К тому времени, когда успели прибежать люди, огонь, уже съевший сарай, перебросился на скирд соломы и хату. Среди гула пламени, похожего на тяжелое дыхание разъяренного чудовища, раздавались негромкие, но частые взрывы: чья-то рука набросала в солому пригоршни ружейных патронов.
Убогое достояние семьи быстро обратилось в груду пепла. Одиноко торчала уже ставшая ненужной печная труба.
Громко плакала Акулина. Громко плакали соседки, соседские дети.
Иван Тихонович и Миша стояли мрачные.
— Не иначе — Мазура! — сказал Иван Тихонович, и тотчас какая-то старуха, точно теперь только начавшая кое-что соображать, закричала:
— Ой, да это ж он тут крутился! Я думала, чего он тут крутится, этот Мазура, что ему надо?.. Это он, он!..
Но когда оба Гудзенко, сопровождаемые толпой односельчан, пришли к Мазуре требовать ответа, они уже никого не застали. Дом стоял пустой. Во дворе валялись зарезанные коровы и свиньи.
Так распрощался со старой петрештинской жизнью не один Фока Мазура — многие ушли, оставив после себя лишь дым пожарищ и запах тления.
Но многие остались на месте.
Глава одиннадцатая
Мазура и некоторые другие ушли вечером и ночью, а утром в Петрешты прикатил «газик». Бедняжка не переставал фыркать, храпеть, урчать, сопеть и кашлять, казалось, вот сейчас он повалится на спину, подымет кверху все четыре колеса и — ныне отпущаеши. Но «газик» был крепок и вынослив как сто чертей. Не видел я ни одного «газика», который не отмахал бы в два, а то и в два с половиной раза больше километров, чем ему полагалось по норме. Когда приходилось круто, его подвязывали веревочками, смазывали, давали денек отдышаться, и он снова гонял по ухабам и рытвинам. Сознательная была машина, сочувствующая: понимала она, кому служит, какую работу выполняет, какую— прямо скажем — великую историческую роль играет в первом социалистическом государстве.
В Петрештах «газик» появился со стороны Кишинева. Было чудесное солнечное утро, а народу на улицах мало, и даже не то что мало, а всего только один человек стоял у своего плетня и с удивлением смотрел на свет божий, как-то не совсем доверяя своим глазам, своему сознанию, самому себе: не думал он, что еще увидит когда-нибудь всю эту красоту.
Это был наш знакомый Трифон Чабан.
Лишь накануне Трифон добрался домой из тюрьмы, куда попал вместе с Рейляном и Чеботарем за необдуманные разговоры в шинке.
Увидев приближающийся автомобиль, Трифон по привычке снял шапку: вероятно, начальники едут, решил он.
Но тут машина остановилась. Человек, сидевший в ней, нисколько не был похож на начальника. У него был очень скромный и простой вид. Поглядев с минуту на Чабана, он внезапно спросил:
— А ты не Трифон?
— Ага!—воскликнул Трифон, до крайности удивленный тем, что приезжий знает его.— Ага! Трифон Чабан! Я самый!
— Что ж ты, значит, не хочешь старого товарища признать?