Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
О причинах этого абсентеизма приходилось только догадываться. Но кое-какие соображения напрашивались сами собой.
Мадрид был избран местом Второго конгресса весной 1935 года, на Первом Парижском конгрессе.
Но в 1935 году Испания была страной увлекательного туризма; в Испании тогда трещали кастаньеты. А в 1937 году там уже трещали пулеметы, те самые пулеметы германского фашизма, против которых восставал Первый конгресс, хотя тогда они казались еще чем-то абстрактным и далеким.
В 1937 году фашистские пулеметы стали реальностью.
Очень трудно было отделаться от мысли, что заботы о своей безопасности удержали дома многих писателей, которые два года назад, в Париже, казались исполненными боевого пыла.
Кое-кто из делегатов полагал, что у воздержавшихся имелись и другие, впрочем, тоже не слишком героические мотивы: во Франции, например, сильно переменилась конъюнктура. В 1937 году буржуазия была до смерти напугана Народным фронтом. Она боялась, как бы к власти не пришли коммунисты, и сама мечтала о военном мятеже вроде испанского. Она стонала: «Лучше Гитлер, чем коммунисты».
Поехать в такое время в Испанию, на антифашистский конгресс, выступать там рядом с коммунистами против Гитлера — означало для многих писателей подвергнуть слишком рискованному испытанию версию о независимости литературы.
, Постараюсь показать, что это значит на практике.
Во Франции, как, впрочем, и в других буржуазных странах, литература слишком часто является лишь второй профессией писателя, даже если он талантлив и известен. Чтобы жить на литературный гонорар, надо быть не только талантливым, но и очень плодовитым. Это не всякому дано. t
В ту пору у меня было много знакомых в парижском литературном мире. Я видел, как люди живут.
Романист В. служил чиновником в министерстве. В другом министерстве служил библиотекарем драматург Д. Еще один романист служил хранителем музея. Третий — в фирме, выделывавшей курительные трубки.
В Брюсселе я встречался с искусствоведом X. Его труды о театре' создали ему европейское имя. Чтобы прокормить себя и семью, X. служил в управлении городского трамвая.
* Этот список можно бы продолжить, но, по-моему, не* зачем. И так все ясно.
Не будем слишком строги к тем, кто не смог приехать на конгресс из-за своей прямой, непосредственной и слишком грубой зависимости от хозяев, на которых они работали. Быть может, некоторым из них самим было тяжело и противно видеть, что дорогие им свобода и независимость находятся под большим вопросом, и вопрос сей разрешается не только не в эмпиреях, но даже не за письменным столом, а за обеденным.
Не будем к ним слишком строги.
Но были и другие. Были писатели, материально вполне независимые. Почему же и они не приехали?
Об одном из них, знаменитом романисте Д., я вспомнил в Валенсии в результате случайной ошибки.
Этот Д. вышел из первой мировой войны и написал о ней немало волнующих страниц.
В двадцатых годах он приезжал в Ленинград, где мы и познакомились. По тем временам поездка в СССР была демонстрацией политической симпатии и считалась к тому же чем-то вроде путешествия на Северный полюс на собаках.
Д. еще не достиг т.огда большой славы, но все же был известен и считался писателем передовым.
Потом он выдвинулся. Потом его провели в Академию, он стал так называемым «бессмертным».
После Ленинграда я его не видел. Но в Париже, незадолго до отъезда в Испанию, мне попала в руки его фотография. Человек стал неузнаваем. Он был далеко еще не стар, но что-то появилось в нем ужасно стариковское. Быть может, наглухо застегнутое черное платье старило его,, а может быть, елейность? У него в лице появилась какая-то счастливая елейность, только взглянете—и сразу воскресают перед вами великие старые ханжи, имена которых обессмертила литература.
И вот в Валенсии я захожу в магазин граммофонных пластинок и сразу наталкиваюсь на господина в черном с удивительно елейной физиономией. Она показалась мне знакомой. Присматриваюсь — да ведь это он, это Д., «бессмертный»! Приехал-таки! Чудесно!
Я уже думал подойти, напомнить ему о нашем знакомстве в Ленинграде, но в ту же минуту сообразил, что если бы Д. действительно находился в Валенсии, да еще с намерением участвовать в работах конгресса, я бы узнал об этом не в магазине пластинок.
Едва эта здравая мысль мелькнула у меня в голове, как я убедился в своей ошибке: незнакомец заговорил с продавцом по-испански, но с отчаянным английским акцентом. Продавец ничего не мог понять и попытался заговорить по-французски. Но незнакомец не знал этого языка.
Значит, я ошибся.
Через несколько дней, купив на улице парижскую газету, я нашел в ней статью Д. с нападками на Народный фронт. Мне стало очень тошно. Однако эта статейка, сам не понимаю почему, толкнула мою фантазию в неожиданную сторону.
Я внезапно представил себе — и весьма отчетливо — удивительную, прямо-таки невообразимую картину: будто мы встретились с Д. с глазу на глаз и я читаю ему мораль.
«Конечно, — говорю я, — буржуазия вас облагодетельствовала, она дала вам материальное благополучие, почести, даже звание «бессмертного». Однако это не обязывает вас к столь унизительным формам угодничества и пресмыкательства, как писание статеек против Народного фронта. Этого вы могли и не делать. Но, по-видимому, вам трудно совладать с вашим проданным сердцем. Оно хочет служить, оно хочет ходить на задних лапках. Это оно, только оно, вынудило вас, талантливого, некогда передового писателя, выступить в газете против передовых идей, которым вы сами служили совсем еще не так давно».
Я даже прибавил, что так бывает всегда: раб несчастный целует хозяину руку и делает это по принуждению; раб счастливый — другую часть тела, и притом добровольно.
Конечно, он взъелся:
«Как вы смеете так разговаривать со мной?! Я член Французской Академии. Я бессмертный!»
Я тоже не стал молчать. Я сказал ему, что, вероятно, он сам больше себя уважал, когда не мечтал о «бессмертии» и служил идеям прогресса. Я напомнил ему, что в Академии больше колониальных генералов, чем писателей.