Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
Эта молодая испанка участвовала в штурме; потом с младшим братом она ушла на фронт, куда-то на Гва-дарраму. Там брату оторвало ногу. После госпиталя он пошел работать на завод, где выделывались гранаты. На заводе произошел взрыв, ему повредило вторую ногу. После госпиталя он вернулся на завод.
Другой брат сражался в четырехстах метрах от своего дома. За четыре месяца он ни разу не зашел домой отдохнуть.
Я видел старуху, которая до мятежа жила на пенсии: покойный муж был постовой полицейский. Ей предложили эвакуироваться, она отказалась, ее лишили пенсии. Она голодала. У ее старшей дочери было двое детей. Она тоже не соглашалась покинуть Мадрид. Она отказалась уехать и заявила, что будет воевать. Если фашисты ворвутся в Мадрид, она убьет детей и покончит с собой.
Как это часто бывает в жизни, где-то рядом с отчаянием жила любовь.
Я познакомился с одним молодым бойцом Интернациональной бригады. Он был француз. Как-то он стал рассказывать мне, со множеством подробностей, о какой-то Кончите. До войны эта Кончите жила в Мадриде и держала столовников. Когда началась война, она передала ключи кухарке и ушла на фронт. Три месяца с ружьем в руках на передовой. Потом, после ранения, ее эвакуировали куда-то в Беникассин, за Валенсией. Чуть поправившись, она, до возвращения на фронт, помогала ухаживать за ранеными.
Среди них оказался какой-то тип, который, хватив лишнего, стал приставать к ней.
Тогда подошел мой француз и дал ему оплеуху.
— Понимаете, — рассказывал мне француз, — я ничего худого не думал. Я только дал ему по морде. Чтобы не оскорблял испанскую женщину. Не затем мы сюда приехали, чтобы оскорблять испанок. Но последствия были огромные: мы с Кончитой поженились. Очень просто: я проводил ее до общежития сестер милосердия. На прощанье она меня поцеловала и говорит: «Это тебе за твою смелость». Вот так все и началось. Но было трудно. Потому что жениться надо было официально. Иначе она не хотела. Она — испанка и католичка. Этим я хочу сказать, что она сумасшедшая. Важней всего ей было получить официальные документы о браке и послать их матери, чтобы мать не беспокоилась и не подумала, что она позволила себе какой-нибудь непорядок. Ну не сумасшедшая? Тут уже и фронт придвинулся, оставалось двести метров до передовой, а она думает о бумагах!..
— Чем же кончилось? — спросил я.
— А чем же могло кончиться? Выправили бумаги, послали матери и теперь воюем оба. Кончите поет и воюет. Как же иначе?
Таких французов и других иностранцев было в Республиканской армии великое множество. Со всех концов мира прибывали люди, готовые пожертвовать собой, чтобы преградить дорогу фашизму. Интернациональные бригады олицетворяли благородство, красоту подвига.
И кого здесь только не было! Я видел батальон, в котором служили представители двадцати одной национальности! Рабочие, крестьяне, ремесленники, адвокаты, чиновники, врачи, писатели, инженеры, военные специалисты— кто угодно!
Многие закрывали свои мастерские, лавочки, ателье, кабинеты и, наклеив надпись: «Закрыто. Владелец ушел в Испанию на фронт», пробирались через Пиренеи.
Я встретил одного бойца. Он был откуда-то из колоний,— кажется, из Константины. У него там была своя маленькая мастерская, не то сапожная,' не то портновская. Он закрыл ее и прибыл в Испанию вместе со своими подмастерьями.
Из балканских государств массами прибывали крестьяне.
Что привело их сюда?
В одной роте я видел любопытную сценку.
Повар, немолодой, но могучего сложения мужчина с длинными черными усищами, колол дрова и кидал их в огонь, а они не горели, и он ругался на каком-то непонятном мне славянском языке. И вот налетает капрал и начинает кричать на повара на каком-то другом славянском языке. Этак они ссорились на двух разных языках, пока не перешли наконец оба на крепкие русские слова.
Повар оказался чехом, капрал был болгарин. Один служил когда-то официантом в Одессе, в трактире «Медведь» на Полицейской улице; второй плавал коком на пароходе «Адмирал Чичагов» Русского общества пароходства и торговли.
Они были тогда молодыми людьми. Прошло двадцать лет, и они познакомились в Испании, в трудную годину Республики.
Какое дело было им до Испанской республики?
Я как-то сказал Толстому, что из всего виденного в Испании меня больше всего волнует бескорыстный подвиг людей из Интернациональных бригад.
— Что им Гекуба и что они Гекубе? — сказал я.
— А вы бы потолкались среди них, поговорили бы с ними об этой самой Гекубе: что они думают о ней? — посоветовал мне Толстой, — И лучше всего говорить с людьми маленькими, простыми и беспартийными. Ими никто не руководит. Они сами пришли. Почему? Интересно, что они-то скажут.
Это было не так просто: шли бои, людям было не до того, чтобы принимать у себя в окопах интервьюеров. Но все же кое с кем я поговорил.
И вот передо мной лежат мои старые блокноты с беглыми записями.
Огюст Лебон рассказал:
«Я служил приказчиком в бельевом магазине в Париже. Семья у нас католическая. Отец и мать набожны. Меня в детстве отдали в церковный хор, сестренок гнали к причастию. Одним словом, семья, каких много у нас в Париже среди мелкого люда... И вдруг я чувствую, что должен поехать в Испанию. Там творится несправедливость, а я сижу в Париже и торгую галстуками! Что де< лать? Взяли Севилью. Устроили резню в Бадахосе. Идут на Мадрид. Взяли Ирун. Уже сентябрь 1936 года. Что делать? Я набрался храбрости и за обедом выпа« лил: «Отец! Я решил идти в "Испанию». Знаете, что старик сказал? Покрутил усами и буркнул: «Наконец-то догадался! Я уже месяц жду, когда ты решишься. Езжай». Мать дала ладанку: «Если тебя убьют, мы будем по тебе плакать. Но это будет честная смерть». Потом отец прибавил: «Папа римский поддерживает Франко. И вся католическая церковь его поддерживает. Увы! Она дальше от Христа, чем ты».
Беседа с сержантом Депрэ:
«Вы спрашиваете о героизме, о героях. А черт его разберет, кто герой, кто не герой. Есть у нас в роте парень один, Торель. В Париже он служил официантом в кафе. В том самом, где работал я. Целые годы мы подавали посетителям кому кофе, кому пиво, кому белое вино со льдом, — знаете, какое наше дело. Подавали и получали на чай. Вот и вся жизнь. Какое тут геройство? Осенью тридцать шестого года, вскоре после того, как начались события в Испании, Торель все побросал и подался сюда, в Испанию. Ну не дурак? У человека была работа, он спокойно жил, даже собирался жениться, бабочка у него была такая, что только последний дурак мог от такой уехать, — и вдруг нате, Испания! Потом я получаю от него письмо. Пишет, чтобы я тоже приехал, и поскорей, потому что в Испании, он говорит, люди гордое дело делают, они бьются за свободу. И так далее, и так далее. Ну, дурак, о чем говорить! И вот проходит несколько дней, неделя, и мне становится тошно. Так тошно, что я выдержать не могу! Люди гордое дело делают, а я торчу здесь, получаю медяк на чай и любой свинье говорю: «Мерси, мсье!» Думал, думал и поехал. Приезжаю, а он уже сержант, и все говорят, что он храбрец и герой. Бегал с подносом, а оказался героем. Вот и разберись в людях!..»
Беседа с шофером Шоваиом:
«Я, понимаешь, шофер такси. А наше дело такое, что мы всегда можем думать. Сидишь за рулем и думаешь. Главное — не раздавить прохожего, а думать — думай сколько хочешь. Вот я разъезжаю по Парижу и думаю, понимаешь, о том, что не довольно ли мне развозить это мясо, которое катается черт его знает куда и зачем? Тем более мой гараж возле Фондовой биржи. Знаем мы, какие дела там делаются, на бирже! Ну вот, я и решил, что лучше всего махнуть мне в Испанию. Но тут с бабой у меня беда. Жалко бабу бросить. Мне пятьдесят три, ей пятьдесят два, детей у нас нет, одинокие мы, друг за дружку держимся, так и живем. Я по утрам ухожу на работу. Приезжаю вечером домой, — она прибрала комнату, сварила суп из порея и довольна. Что с ней будет, когда я уеду и не для кого будет ей варить суп из порея? Сама она его не ест, только для меня и старается. Что тут делать? Так эта мысль меня заела, что даже на штраф наехал: оказывается, и шоферу слишком много думать нельзя. А все-таки тянет меня в Испанию. Там, понимаешь, ту самую каналью бьют, которая в четырнадцатом году погнала нас в траншеи. Надо ехать! Но как быть с бабой? Бабу жалко. Вдруг раскрываю газету и вижу: Мадрид, и на мостовой валяются убитые дети — фашисты поубивали. Стой, думаю, тут, кажется, будет дело. Приезжаю домой, ем свой суп и осторожно раскрываю перед женой газету. Та увидела да как завопит: «Ах, мерзавцы! Ах, убийцы! Убийцы! Убийцы!» Прямо распалилась! «Ну, что, говорю, можно это терпеть?» — «Нет! Это возмутительно! Бить их надо!» — «То-то! Вот, девочка, я и решил туда махнуть».— «Правильно». Так она и попалась в западню: раз сама сказала «правильно», значит, я еду. Правда, ревела она потом, как овца. Я даже слушать не мог, поскорей собрался...»
Мне повезло также на несколько встреч, которые для меня представляли особый интерес.
Это было на Гвадалахаре. Мы поехали туда втроем: Толстой, французский писатель Леон Муссинак и я.
За Мадридом, недалеко от того места, где кончаются городские предместья, стоит лесок, за ним дорога сворачивает в сторону, и там начинается равнина. Гладкая, плоская, она кажется бесконечной и удивительно напоминает окрестности Джанкоя, вообще северный Крым.
По этой долине мы приехали в какую-то деревню. Она была почти вся разбита: ее разбили летчики Муссолини. Они сделали это, не испытав страха, потому что деревня была безоружна н беззащитна.