Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
Шрифт:
^Кони громко и равнодушно цокали копытами по асфальту.
Публика оцепенела. Мы сидели затаив дыхание, боясь единым звуком нарушить охватившее нас волнение.
Площадь лежала посреди шумного людского моря, но сама она была островом тишины.
Иисус и всадники пересекли ее и скрылись позади Собора.
В молчании прошло несколько минут, и вот откуда-то сверху — быть может, с вершины одной из соборных башен — понеслись звуки необычно высокого, ясного, почти прозрачного, нежного и строгого голоса. Девушка пела о чистой душе, которая завершила свой подвиг и ныне покидала землю, где ей больше нечего было делать.
Воплощенная в образ живыми исполнителями и показанная на фоне Собора, восемь столетий возвышающегося над католическим миром, легенда о Христе становилась почти такой же неопровержимой реальностью, как сам этот Собор. Что-то было во всем этом зрелище наивное и величественное.
Но было и еще что-то. Я не мог определить сразу, что именно. Впечатление было слишком велико, и это мешало разобраться в сопутствовавших ему чувствах.
Наконец я понял.
Во Франции церковь была отделена от государства в 1905 году, ее имущество конфисковано, церковные школы закрыты, священники отбывали воинскую повинность в солдатах, наравне со всеми. Бог был объявлен частным лицом, его обязали соблюдать правила уличного движения, он не мог устраивать собраний под открытым небом, как не могли этого'делать ни частные лица, ни даже политические партии.
И вот он открыто появляется в самом центре Парижа, он собирает на площади тысячи людей и показывает им, как было дело с его сыном, который поднялся на Голгофу, чтобы спасти род человеческий, погрязший во грехе. Этим он как бы напоминает людям, что никто, кроме Христа, и не может по-настоящему спасти их.
Вечером я рассказал это Ренэ.
— Так ведь со страху! — почти весело воскликнул он и рассмеялся.
Я был в недоумении:
— При чем тут страх? Почему со страху?
— Потому что очень уж много наша буржуазия нажила на этой войне и наворовала, — ответил Ренэ. — Очень уж нахально шло ей все впрок. Чертовы патриоты! Они посвятили себя служению коммерческой стороне кровопролития и научились богатеть даже на торговле с неприятелем.
Он рассказал мне, как через нейтральных посредников — преимущественно швейцарцев — французские дельцы продавали Германии французские стратегические материалы, главным образом никель.
— Правда, — прибавил он, — этот товар очень скоро возвращался во Францию. Но уже в виде артиллерийских снарядов. Он врезался в наши ряды и кричал нам: «Привет и братство, бородачи! Вот я снова дома!»
Далее Ренэ сказал, что рядом с дельцами богатели на этих делах интенданты, богатели прикрывавшие их депутаты, и сенаторы, и молчавшие об этих злодействах редакторы и издатели газет, и прокуроры, смотревшие сквозь пальцы, и красивые светские дамы, через которых передавались взятки влиятельным, но осторожным людям, и еще сотни и тысячи разных других, крупных и мелких, деятелей и покровителей кровавой патриотической наживы. Когда война кончилась, все они были возмущены: они находили, что прекращение огня — вопиющая несправедливость в отношении их.
Я со своей стороны сказал, что ничего нового в этом нет, и даже напомнил Ренэ известные слова Вольтера о том, что во время войны, пока солдаты гибнут на фронте, ловкие люди в тылу всегда перекачивают к себе в сундуки несметные богатства, а народу приходится потом в течение долгих лет выплачивать военные долги.
— Оставь! — оборвал меня Ренэ. — Ты ничего не понимаешь! Во времена Вольтера и еще сто пятьдесят лет после него во всей Европе можно было по пальцам пересчитать людей, которые разбирались, почему бывают войны и для чего они бывают. А после вашей революции вся эта смесь патриотизма, грабежа и наживы стала понятна каждому и всякому. Ее поняли миллионы людей, в том числе и наши французы. У нас есть коммунисты, и буржуазия живет в страхе. На нее перестали действовать снотворные порошки, и она повернулась лицом к богу, которого в 1905 году сама же выставила за дверь. В ту пору она ничего не боялась. А теперь ей страшно, и она зовет его назад. Богов создал страх. Лукреций сказал это еще за сто лет до рождения Христа.
И, подумав о чем-то, продолжил:
— Вот ты говоришь — мистерия. Ведь это все-таки искусство! Это театр! Но это в Париже. А поехал бы ты на большие заводы и посмотрел, как пресвятая церковь ставит молодых кюре к станку, чтобы они всегда были рядом с рабочими. Потому что кругом коммунисты. А в сельские приходы назначают молодых кюре побойчей, чтобы в воскресенье, после мессы, они были на футбольной площадке, — долой сутану, долой шляпу с кисточками, долой все, и давай играть с парнями в футбол. После матча, если парни хотят пойти выпить, надо пить с ними. Если они хотят горланить песни,— не псалмы, а соленые деревенские или солдатские песни,— надо горланить с ними. Кюре должен быть славным малым, весельчаком, даже забулдыгой, лишь бы он охранял молодую паству и не отходил от нее, потому что кругом коммунисты. А.ты не видишь ничего нового! Подожди, еще увидишь! — буркнул Ренэ и многозначительно улыбнулся.
Он оказался прав. Я видел много нового. Иногда оно представало передо мною в удручающем виде.
5
Объявили забастовку рабочие и служащие продовольственных магазинов фирмы Люсьен Дамуа. Бастующие остались на месте работы и объявили, что не разойдутся до разрешения конфликта. •
Для Франции это была новая форма забастовочной борьбы.
Буржуазия рвала и метала. Она чувствовала себя ущемленной в своем самЪм священном'праве — привести штрейкбрехеров — и вопила, что если не будут приняты меры, то завтра, — вот увидите, — завтра после обеда во Франции будет советская власть.
Десятки магазинов Дамуа разбросаны по всему городу. Вокруг них с утра до вечера бродили газетные репортеры и фотографы. Они ждали, когда забастовщики начнут разграбление и вывоз товаров. На это надеялись. Об этом мечтали. Какое было бы облегчение, если бы можно было вызвать полицию, — караул, грабят! — и дискредитировать забастовщиков и коммунистов.
Но господь не послал этой радости. Напротив, в газеты стали просачиваться сведения, непостижимые уму: забастовщики вносили в кассу деньги за каждые взятые ими с полки сто граммов сахару или кофе.
Этого буржуазия не понимала. Ее терзал страх, газеты раздували его, он переходил в панику.
И вот случилось несчастье.
На каком-то небольшом заводе, не то мыловаренном, не то кожевенном, происходила забастовка. Сынок хозяина ворвался ночью на завод и стал стрелять. Одного рабочего он убил наповал, другого подобрали в тяжелом состоянии.
На допросе в прлиции убийца заявил, что стрелял, находясь в состоянии законной самозащиты: забастовщики заняли завод. Этим они как бы взяли хозяев за глотку. Ему поневоле пришлось стрелять. Рабочие сами вынудили его. Не надо было бастовать. Во всяком случае, не надо было оккупировать помещение.
Полиция отпустила его домой.
Убийца был членом фашистской лиги «Боевые кресты».
Всего за несколько месяцев до описанного случая парламент принял закон о роспуске и разоружении фашистских лиг и о воспрещении каких бы то ни было вооруженных организаций на всей территории Франции, и вот фашист совершает убийство, а полиция не считает нужным арестовать его.
Ренэ убеждал меня, что арест не имел бы никакого практического смысла, потому что до суда дело все равно не дойдет. Оно будет замято где-нибудь по дороге в суд. Я не хотел этому верить, но Ренэ оказался прав: убийца не понес никакого наказания.
Дело еще не сошло с газетных столбцов, как произошли новые события.
«Боевые кресты» вместе с полицией обстреляли безоружную демонстрацию рабочих, вышедших протестовать против разгула и безнаказанности фашистов. Убитых увезли в морг, раненых по больницам. Место нашлось для всех. Только под суд не попал никто.
Фашисты делали, что хотели.
Они разгромили помещение общественного Комитета помощи республиканской Испании.
В Булонском лесу нашли убитого итальянского антифашиста.