Искупление
Шрифт:
* * *
В стольной палате ждал великий князь брата своего Владимира Серпуховского. За ним было послано.
С раннего утра Дмитрий обошел погреба, житницы, амбары с мягкой рухлядью, где раскапывал, осматривал и вновь укладывал собольи меха. Осмотрел связки выделанных рысьих, лисьих, волчьих, куньих, беличьих шкур и остался доволен: нигде не выпорхнула моль. Всюду пахло травами, от коих гибнет это сатанинское исчадие. После осмотра амбаров со всем их богатством Дмитрий повелел удалиться главному ключнику с под-ключниками и двумя путными боярами, коих главный тиун всегда брал в обход, но теперь они были не нужны. С великим князем остались лишь тиун Свиблов и чашник Поленин. Оба преданно смотрели на великого князя в ожидании приказа.
И Дмитрий кивнул, Свиблов и Поленин - один немного впереди, второй чуть поотстав - направились вокруг княжего терема, за постельное крыльцо, на глухой двор, где у подклети стояла неусыпная, денно-нощная стража. Немногие кмети удостаивались стоять здесь, строго поверял их Григорий Капустин, зато перед пасхой бил он челом великому князю о дарении верных кметей портищем сукна еже-годь и кружкой бражного меду после каждой стражи у потаенной двери.
Небольшая дубовая дверь, вроде двери обычного овощного погреба, была заперта небольшим замком. Свиблов приблизился, вывернул замок скважиной вверх и отомкнул его ключом. В растворе показалась вторая дверь, окованная железом. Две широкие медные плахи были сомкнуты с толстыми пробоями двумя большими, в решето величиной, замками. Дужки замков - толще вожжевой веревки. Тиун распоясался, выпростал с кушака ключ, в локоть длиной, и отомкнул верхний замок. Подошел Поленин, достал ключ со своего пояса и отомкнул второй замок. Дверь отворилась во мрак, в желанную прохладу.
– Надобно огонь взгнести!
– прошептал чашник. Тиун извлек из кармана трут и кресало с кремнем.
Высек искру. Раздул.
– Свечу!
– бросил чашнику.
В свете свечи показалась другая дверь. Дмитрий оглянулся - тиун с чашником кинулись притворять наружную.
– Посматривай там!
– прикрикнул Свиблов на кметей, окостеневших наруже.
По трем каменным ступеням Дмитрий спустился к двери без замков висячих, но с внутренней засовой. Достал ключ с пояса и сам отворил эту последнюю дверь, тоже тяжелую, тех же железных статей.
– Засвети еще свечей!
– приказал он Свиблову. Голос омерзительно дрогнул, будто те богатства, что покоились в сундуках, выступивших из полумрака, в мелких сундуках-оковцах, в дубовых, окованных железом бочках, - будто сами они имели власть, еще более сильную, чем власть князя. Дмитрий сердито прокашлялся, окреп голосом и повелел:
– Открывайте все подряд!
Сундуки и мелкие оковцы, бочки и бочонки были открыты, и перед взором князя предстали россыпи серебра, нагромождения дорогих чаш с каменьями, позолотой. Тиун и чашник тянулись друг за другом, кланялись каждому сундуку, каждой бочке, трогали сокровища дрожащими руками, оглядывались с опаской на князя.
Дмитрий стоял недвижно - видел и не видел, воззрясь куда-то поверх тяжелых открытых крышек, взявшихся зеленью по медной обивке. То были богатства отцов, дедов, прадедов. Это было то, что удалось сохранить в огне бесчисленных пожаров, междоусобиц, набегов, то, что изымалось из-под пепла, будучи зарыто в земле, сокрыто в тайниках, и вновь служило княжеству, его будущему. Дмитрий доходил пусть не умом, но сердцем еще до одной истины, быть может самой высокой и трудной: он разумел, что все это - пот и кровь тысячи тысяч черных, податных, численных людей, холопов-закупов, обельных холопов или, проще, - рабов, ныне живущих и уже давно ушедших.
– Дядька Климентий!
– позвал Дмитрий чашника.
– Взгляни, сколько серебра в том оковце?
Чашник, а за ним и Свиблов наклонились над раскрытым небольшим сундучком, отыскали сверху желтый квадрат хартии и прочли чернильную запись: "Един берковец сребра".
"Десять пудов, а и сундучишко-то невелик..." - подумалось Дмитрию. Он велел подсчитать все серебро, кроме чаш, блюд, цепей серебряных и прочего. Тиун с чашником скоро справились с задачей.
– Закройте все и повяжите ключи на едину цепь!
Когда и эту службу исполнили старые слуги, он велел выйти обоим. Оставшись один, он оглядел погреб, выложенный тесаным камнем. Отыскал взором розоватые бока гранита и приблизился к заветной, десной от входа стене. Гранит лежал не кряжем, а тонкими пластинами, они легко вынулись все пять, и открылась еще одна тяжелая, тоже окованная, небольшая дверь. Дмитрий достал толстый позолоченный ключ и отворил ее. Вернувшись за свечой, он втиснул себя в узкий лаз и оказался в малом душном погребке, чисто выложенном камнем. Здесь все было в том же порядке, как и три года назад, когда водила его сюда мать: на широких дубовых лавках стояли ладные сундучки-оков-цы, наполненные дорогими старинными украшениями и монетами. Он открыл лишь один, крайний, и увидел золотую россыпь древних киевских монет, каких ни на Руси, ни в ближних, ни в дальних странах уже не чеканили. Ушло то золотое время Мономахово... Он отворил крышку другого оковца и увидел наследные вещи, отказанные ему, Дмитрию, отцом: сердоликовую коробку, а в ней - жемчужную серьгу, дорогие бармы, алмазные камни на поручи кафтана. На одном из сундуков покоились, обвернутые в синий шелк, сабля и шишак золотые - тоже отцом оставленные для юного князя Дмитрия.
В тот день ничего не убыло в сокровищнице: Дмитрий решил взять на расходы в Орде пятнадцать тысяч из того серебра, что было доставлено из княжеских городов минувшей весной и хранилось пока в тереме. Он сам затворил все двери, сам навесил и замкнул тяжелые замки. Теперь нужен был наследник этих богатств, и Дмитрий спросил тиуна:
– Послано ли, дядька Микита, за братом моим?
– И строго добавил еще: Не замедли!
По красной лестнице, через постельное крыльцо он прошел в стольную палату, прирубленную по другую сторону княгининой половины, сел на лавку у оконца и стал дожидаться Серпуховского, покачивая ключами на серебряной цепи.
Тихо было в терему и на княжеском дворе. Никто еще не расшевелился, всех стравила жара и тяга ко сну после обеда. Дмитрий и сам любил придремнуть, памятуя наказ Мономаха, что-де послеобеденный сон - от бога, но нынче, как все последние дни, было ему не до сна. И сегодня напрасно ждала его Евдокия. Тоже, должно быть, не спит, плачет потихоньку. Вчера вечером поцеловал ее во тьме, а щеки солоны, как коровий лизунец. Он пожалел, что не принес ничего из сокровищницы, что могло бы порадовать жену, однако тут же горько усмехнулся и даже покачал головой: его Евдокию никакой драгоценностью сейчас не утешить. Разумна она, хоть и молода, сердце цельное, побрякушкой ее горе не расплескать.
А над теремом, над Москвой, над всей Русью истаивало в жаре белесо-синее небо. День ото дня иссыхали последние травы в низинах, а на взгорьях давно уже пожелтели и ломались под ногами с хрустом, с палевым треском. Деревья свернули листву, а ели и сосны сбрасывали иглы - с воды долой! Скот исхудал на желтых пастбищах, льнул к воде в поисках прибрежной зелени. Громадные стада с утра до ночи ревели вдоль Москвы-реки, вдоль Яузы, на отмелях Синички, Ольховки, Сетуни, Пресни, Чечоры, Рыбинки, Золотого Рожна... На днях дохнуло первой пожарной опаской: загорелся Самсонов луг за Саввиным монастырем. Огонь потек по сухой траве и едва не спалил село Лужниково, пожрав риги на отшибе и несколько слобод. К зимним пожарам добавились летние, но Москва, испокон привыкшая к пожарам, отстраивалась в эти жаркие недели напористо, рьяно. Лес давал бревна, а руки - свои. Не будет хлеба, опустятся те руки, не удержать им топора.
А посевы безнадежно погибали.
В отворенное настежь оконце - ни ветерка. Глядело оно на полунощную сторону, на колокольню Богоявленского монастыря, а за ней - Николы Старого. Правее стоял на приволье Петровский, у самой Петровской слободы, что вышла к Яузе. Приволье открывалось за той слободой до самого села Сущева, а дальше - леса...
Чашник вкрался в палату неслышно и стоял, дожидаясь, чтоб услышал Дмитрий его прикашливания.
– Не изволишь ли, княже, кваску с хренком да со ледком?