История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Николенька потянулся к водке, и Лев посмотрел на него. Они понимали друг друга с одного взгляда. Николенька слабо усмехнулся. В Льве что-то дрогнуло. Так — промелькнуло. Что-то вроде предчувствия.
Штабс-капитан Олифер тоже посмотрел на Николая Толстого, но иными глазами: то ли он осуждал, то ли ему все было безразлично. Впрочем, так же смотрел и Зуев. Этот вовсе не понравился Льву. Что-то самоуверенное и напыщенное… Из всех трех штабс-капитанов, что числились в 4-й батарее и сидели здесь за столом, только Александр Павлович Оголин вызывал сочувствие. Но это был почти свой человек: двоюродный брат старого знакомца Толстых. Он, как и Николенька, был храбрый офицер. Об отваге и воинском умении обоих еще год назад доносил начальству генерал Козловский.
Лев заметил, что Николенька, держась просто, ни с кем не становился на короткую ногу. И он тут же твердо решил последовать примеру брата и избрать середину: ни гордости, ни фамильярности. Из разговоров он составил себе некоторое представление не только об офицерах 4-й батареи. Любопытные тут встречались люди: и отпрыски родовитых семейств, юнцы из золотой молодежи вроде Константина Тришатного, запутавшиеся в долгах или разжалованные за тот или иной проступок, и люди, высланные на Кавказ по политическим мотивам, и служаки из-за куска хлеба, долгими годами тянущие лямку военной службы, как Хилковский, и молодые выпускники военных училищ, и офицеры, прибывшие со своими подразделениями, и карьеристы, примчавшиеся на далекий Кавказ за крестами и чинами.
— В столицах попойки да кутежи, а мнят себя философами, Декартами, — сказал вдруг Зуев, косясь на Льва Толстого, словно тот своей персоной и представлял здесь на обеде обе столицы.
Лев Николаевич покраснел. Дело в том, что после Казани — в Туле и в Москве — жизнь его была отнюдь не смиренной. Попойки, кутежи — это было прямо в его адрес. Можно бы еще прибавить игру в карты, выезды в свет, пирушки, затянувшиеся до утра, и долги, долги, заставившие Сергея, брата, сказать о нем: «Самый пустяшный малый».
— А разговоры про социальные учения тоже к добру не приводят, — все более усваивая наставнический тон, продолжал Зуев. — Одно дело болтать, другое — ежедневно подставлять голову под пули… — И он посмотрел на Олифера, ища поддержки.
— Оставим философов и разные учения в стороне, — сказал Николай Толстой.
— Отчего же их оставлять в стороне? — ответил Зуев. — Или вы считаете, что только они (кто были эти они, он не пояснил) могут судить о высоких предметах?
«А что вы знаете о философах и о социальных учениях?» — с чувством любопытства и иронии подумалось Льву Николаевичу. Платон, стоики, философы нового времени — все это он изучил еще недавно, и основательно. Отчасти он уже выстрадал эти учения. Он не разделял ни безусловного поклонения Гегелю, ни чрезмерного увлечения Фурье или Сен-Симоном. Но идея гармонического устройства человека и общества, познание свойств души человека — это было близко его духу, исканиям! Каждое учение, думалось ему, влечет за собой неожиданности: ищут добродетелей с точки зрения социализма, а откроется много новых моральных истин. А главное, он хорошо знал имена тех, кто еще совсем недавно тяжко пострадал за свое увлечение идеями социализма.
— При чем тут Декарт или новейшие мыслители? — сказал он сдавленно. И посмотрел на Зуева.
Николенька и Тришатный делали Льву знаки: не надо! Не трогай ты его! Но было поздно. Зуев услышал его слова.
— При том, — с важностью ответил Зуев, — что некоторые головы приходится здесь проветривать. Да, офицеру на Кавказе иной раз некогда книгу прочитать. Зато он знает, что от него требуется.
Так вот в чем была суть. А ведь и в самом деле незаметно было, чтобы офицеры читали книги, а тем более серьезные. Значит, вся эта диверсия была предпринята Зуевым, чтобы оправдать невежество офицеров… да и свое собственное!
Но он, Лев Толстой, здесь гость. Только гость. И пусть себе штабс-капитан мелет, что вздумается. Его даже как-то жаль…
Лев Николаевич рад был окончанию обеда. Он вышел на улицу вместе с братом. Ну его к черту, этого Зуева! Компания!
Их тотчас нагнал Тришатный. Слегка толкнув Льва локтем, Тришатный сказал:
— Вы, наверное, расстроились. Не обращайте внимания. Это у Зуева такая манера. Он кое-что читал, и, может, не так мало. Но у него все перемешалось в голове. И слегка одурел от военной службы. А вообще-то… Знаете что, — оживился Тришатный, — поступайте в военную службу. Ей-богу! Это не противно.
Лев несколько поостыл, улыбнулся:
— Хорошая аттестация!
— Конечно, наш подполковник своей болтовней и штабс-капитан Зуев могут создать о военных неприятное впечатление, хотя Никита Петрович по натуре своей добряк. Кстати, моего брата тоже зовут Львом, — продолжал Тришатный. — Мы с ним в сорок втором году вместе окончили Пажеский корпус, и нас определили в гвардейскую конную артиллерию. Жизнь была светская, — слово «светская» он произнес с иронией. — Много наделали долгов. В надежде на то, что впереди восходит солнце. То есть отличная карьера. А тут-то и нагрянула беда…
— Что ж за беда?
— Э, дружок, долго рассказывать. Николай Николаич знает. Мой батюшка был генерал-лейтенант, человек заслуженный, а обе сестры — фрейлины при императорском дворе… А рухнуло-то как! С грохотом! Скандально!..
Он всплеснул руками. И ушел, не досказав. Досказал Николенька.
Старик Тришатный был послан ревизовать командира кавказской резервной дивизии генерал-лейтенанта Добрышева, слухи о мошеннических проделках которого дошли до правительства. Но Тришатный ничего не нашел и объявил, что обвинения — наговор. А оказалось — не наговор, а невообразимые злоупотребления, что и обнаружила следственная комиссия, нагрянувшая к Добрышеву внезапно. Император Николай пришел в ярость. И старик Тришатный за ложное донесение царю был лишен дворянского достоинства, орденов и чинов, записан в рядовые, а имение его было конфисковано в пользу пострадавших от Добрышева. Братья Лев и Константин остались без поддержки. Кредиторы налетели стаей, и пришлось выбирать: одному оставаться в гвардии, другому взять на себя все долги и идти служить на Кавказ, там их отрабатывать. Кинули жребий, он пал на Константина. И этот долго тянул в линейной казачьей артиллерии, бедняк бедняком — все жалованье вычиталось в пользу кредиторов. Но он был неизменно беспечен — Костя Тришатный. И эта беспечность, да энергия, да веселое расположение духа спасли его. Он выдержал, дослужился до штабс-капитана…
— А что Тришатный — храбр, наверное? — спросил Лев, «Леушка», «Левон», как его называл в письмах Сережа.
Николенька ответил в том смысле, что все тут храбры. Ответ удивил Леушку, но он более не стал спрашивать. Они оба опасались затевать серьезные разговоры. И были основания опасаться: все впереди для Льва было неизвестностью. Каждому из двоих хотелось сохранить некую внутреннюю свободу, не втягивать другого в свое еще не обдуманное, не решенное…
…Николенька собрался в Горячеводский лагерь, что был в окрестности чеченского аула Старый Юрт, и Лев последовал за братом. Среди нагромождения камней, разнообразных гротов Горячеводска он наконец ощутил прелесть кавказской природы. Лишь одно пока не открывалось ему: опасность, лихость, проявления которой он ожидал от себя на этом прославленном Кавказе. Но писать он мог и здесь, в лагере, созданном для охраны лечащихся, больных.
В Льве Толстом философ-систематик и писатель рождались одновременно. С отроческих и юношеских лет. В декабре 1850 года Толстой сделал решительную пробу пера. Это была повесть из цыганского быта. Он не закончил ее, а затем и утерял. В марте настоящего, 1851 года он написал очерк «История вчерашнего дня». Тема: поведение человека, различие между видимостью и сущностью. Размышления. Запись собственных наблюдений, состояний, расшифровка немых разговоров… Очерк остался в черновом виде. Тут не обошлось без влияния английского писателя Стерна… Но как свеж, тонок был рисунок, как ясно заявили себя уже через год окрепшие черты стиля молодого Толстого, радостное дарование его!…