ЖАНРЫ

История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:

Едва пришли сведения об июльских делах в Дагестане, разнесся слух, что Шамиль остался недоволен Хаджи-Муратом (многие произносили его имя как Гаджи-Мурат), поскольку Мурат не сумел поднять восстание и только разочаровал табасаранских жителей, тем более что и табасаранцы, и сам он со своим отрядом потеряли много людей. Говорили также, что Шамиль сместил Хаджи-Мурата с наибства и потребовал все деньги и ценности, добытые во время рейда в Буйнаке, но что Хаджи-Мурат дал лишь половину и ушел из Хунзаха в аул Бетлагач, где в случае чего легче было защищаться от Шамиля. Он попросил Шамиля отпустить его в Чечню. Влиятельный наиб Кибит-Магома будто бы пытался примирить Шамиля с Хаджи-Муратом, но Шамиль отказал Хаджи-Мурату в его просьбе, и тот понимает, что отныне жизнь его находится в опасности, и, кажется, готов перейти на сторону командования Кавказского корпуса.

Многие уже тогда весьма сомневались в подлинности крупной ссоры между Шамилем и Хаджи-Муратом: и Шамилю не было выгоды терять одного из своих лучших помощников, и Хаджи-Мурат знал, что русские вряд ли ему поверят, а если поверят и не казнят, то в России его ждет скучная и бесславная жизнь в какой-нибудь губернии. Когда позднее Хаджи-Мурат все же перекинулся на сторону Кавказской армии, многие остались при мнении, что переход этот готовился и был осуществлен с согласия Шамиля и с разведывательными целями. Наместник Воронцов получил сведения на этот счет и, хотя не очень хотел им верить, в письме к Барятинскому просил не подпускать Хаджи-Мурата к отряду и к Воздвиженской. Находившийся в Воздвиженской сын Воронцова Семен, командир Куринского полка, явно благоволил к перебежчику, а «такой отпетый разбойник, как Хаджи-Мурат, — писал Воронцов, — легко может нанести Воздвиженской какой-нибудь скверный удар, который возвратит ему благоволение Шамиля, держащего в руках его семью». Князь Воронцов требовал, чтобы к Хаджи-Мурату приставили двадцать — тридцать отборнейших, деятельных, отважных и проверенных казаков.

Истинная причина перехода Хаджи-Мурата на сторону русских войск вызывала много споров. Но пока переход не совершился, и Лев Николаевич просто прислушивался к тому, что говорили о Хаджи-Мурате как о человеке незаурядном даже в среде самых отважных и предприимчивых людей.

Глава четвертая

СТАРОГЛАДКОВСКАЯ — ТИФЛИС

1

В начале августа Лев Николаевич вернулся в Старогладковскую. Николенька остался в лагере.

Старогладковская вместе с несколькими другими станицами составляла центр гребенского казачества. Она была на левом берегу Терека. А за Тереком, на юге — Большая Чечня.

Станица была богатая, дома — один к одному. Казаки-староверы — воинственное племя. Все, все здесь дышало силой, удалью и раздольем. И женщины держались независимо, потому что вся домашняя работа лежит на них и они истинные хозяева дома. Толстой не мог надивиться красоте гребенских казачек. Эти тонкие лица, нежные запястья… Она навоз убирает, а и тут в ней видна сила, грация, спокойствие, женственность.

Лев с помощью Ванюши прибрался на своей половине дома и вышел на крыльцо. Вдали чуть всклубилась пыль, среди группы мальчишек и молодых казачек явилась рослая величественная фигура старика с широкими плечами и окладистой бородой. Это был богатырь Епифан Сехин, у которого Лев Толстой снял квартиру. «Зови Япишкой», — при первом же знакомстве сказал тот своему постояльцу. Епишке было за восемьдесят, а он — вон он, подвыпивший, подошел к дому, окруженный молодежью и стариками, и что-то напевает и приплясывает. Смотри как разошелся. Лезгинку пляшет. И ведь как ловок да гибок, несмотря на годы и огромный рост! Старики, иные из которых годились ему в сыновья, ухмылялись в бороду, а он заметил ухмылки, сказал громким молодым голосом:

— Разве я старый? Вы старые, а я молодой.

Епишка со всеми был на «ты», в том числе и с офицерами, и вообще, как Лев Николаевич убедился вскоре, не признавал над собой авторитетов. Гребенские казаки были старообрядцы, но Епишка и в часовню не ходил, и никаких образов знать не хотел! Если он кем был недоволен, то без особенной злобы ронял: «швинья». На половине Епишки жил прирученный ястреб, висела балалайка, на которой старик ладно тренькал. Епишке так же суждено было послужить моделью для писателя, как и некоторым сослуживцам Толстого. Ему повезло еще более других. Его внешность, особенности характера, языка описал в очерке «Охота на Кавказе» Николай Николаевич Толстой, а затем, более подробно, в образе Ерошки («Казаки») Лев Николаевич, тем самым давший ему вечную жизнь. И пусть простит нас читатель, если мы все же не раз упомянем Епифана Сехина: его участие в жизни Толстого на Кавказе было столь заметным и повседневным, что обойти эту фигуру, рассказывая о Льве Николаевиче, невозможно.

Льва Николаевича Епишка и другие казаки если и называли по фамилии, то не иначе как «Толстов». И имя чаще всего произносили «Лёв». Нередко звали только по отчеству: «Николаич».

«Толстов» угостил Епишку чихирем, и тот до поздней ночи рассказывал ему о былой жизни гребенских казаков. Чихиря он выдул целую бутыль. Он пригласил Льва назавтра на охоту. «Толстов» тотчас согласился и велел Ванюше приготовить обувь, заряды.

Пришел Епишкин племянник Лука, хромой, на костылях, первый песенник в станице, и этот, с его хитрой усмешкой, вызвал у Льва Николаевича не меньший интерес, нежели. Епишка. Лука гордился своей грамотностью и слегка подтрунивал над дядей; дядя отвечал ему тем же. Но что более всего привлекало внимание Толстого — Лукашка знал кумыцкий язык. Кумыки, потомки половцев, составляли заметную часть местного населения. В кумыцком языке было много общего с татарским, это ветви одного тюркского языка, и Лев Николаевич не без основания называл его татарским.

К обычным занятиям Толстого — охота, писание романа и дневника, переводы, джигитовка, рисование — прибавилось еще одно: изучение татарского языка. Изучение подвигалось быстро, и вскоре «Толстов» знал больше татарских слов, нежели цыганских, а этих последних он запомнил немало и даже пел на цыганском. Лукашка как педагог был не совсем бескорыстен и уже на первых порах в витиеватых выражениях попросил у Льва Николаевича тульский самовар, в чем Толстой не посмел отказать.

— А ты и песни кумыцкие знаешь? — спросил Толстой.

— Знаю, — не без гордости ответил Лукашка.

И он запел песню, смысл которой в переводе Лукашки состоял в том, что вот мать и отец любят одного из своих пяти сыновей больше, чем других. Или есть конь, и он в неравном бою не спас героя от раны. Есть недостаток и у горы Асхартау: на ней спит богатырь, а она не может его разбудить. Но в песне дается и объяснение, снимающее вину с отца и матери, как и с коня, и с горы Асхартау:

Чем же виновны вы, Отец и мать, Если один ваш сын хорош, А другие плохи? Чем же виновен ты, Боевой конь, Если на тебе, неоседланном, Все лето скакали табунщики? . . . . . . . . . . . . . Чем же виновна ты, Гора Асхартау, Если пробил гибели час Для молодого бойца? [2]

2

Перевод Э. Капиева. Приводится в сокращении.

— Хорошо, — сказал Толстой задумчиво. — Настоящая поэзия.

Лукашка вполне заслуживал и тульского самовара, и других подарков.

Желание опасности вновь стало томить Толстого, и он надумал пойти на дорогу, как здесь выражались, то есть, переправившись с кем-нибудь ночью за Терек, засесть среди кустов или камней, чтобы подстрелить того-другого из немирных чеченцев, также появлявшихся по ночам. Однако казаки сказали, что переправиться нельзя, Терек разлился, и Лев не стал настаивать. Ему представился вдруг этот писаный красавец и лихач Пистолькорс, любивший подобного рода подвиги, совершаемые из чистого тщеславия и являвшие по сути бессмысленную жестокость, и он устыдился своего намерения.

Сехин угадал настроение Толстого. А возможно, казаку просто захотелось навестить знакомцев из штаб-квартиры Кабардинского полка, расположенной в укреплении Хасав-Юрт. У него везде были знакомцы. И он сказал:

— А коли хочешь, поедем в Хасав-Юрт. И там люди есть.

Хасав-Юрт был в сорока верстах от Старогладковской, и эта дорога всегда сулила острые ощущения: того и гляди выскочат из засады чеченцы!

У Льва две лошади, и на одну он усадил Епишку, который возвышался на ней как чудо-богатырь. Чудо-богатырь первый увидел впереди коляску, сопровождаемую несколькими драгунами. Когда они нагнали ее, из коляски высунулась голова, а затем и рука, помахавшая Льву; Лев вгляделся и узнал своего двоюродного дядю графа Илью Андреевича Толстого, служившего здесь же, на Кавказе. Лев спешился. Они с дядей потянулись друг к другу, поцеловались. Илья Андреевич, которого Лев в письмах к родным называл не дядей, а Ильей Толстым, был старше на пятнадцать лет и держался просто, но солидно. Он залюбовался Епишкой и сказал:

Поделиться с друзьями: