История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
— Экая великолепная фигура! Еруслан Лазаревич! — После нескольких вопросов племяннику дядюшка стал просить: — А что, не поехать ли тебе со мной к князю Барятинскому? Он хорошо о тебе отзывался. Окажи любезность…
И они поехали. Едва добрались до укрепления, Епишка кого-то окликнул, нырнул во двор вместе с лошадью и был таков.
Князю Барятинскому доложили, и тот поднялся из-за стола, одна бровь выше другой, спокойные глаза, улыбка, радушие в чертах довольного, сытого лица.
Князь усадил гостей, и скоро на столе появилась бутылка отличного французского вина, фрукты. Они выпили, и князь, вытирая губы салфеткой, посмотрел на Льва, сказал:
— Я видел вас в деле, граф. Вы хорошо держались.
Льву захотелось сказать: «Вы тоже, князь, хорошо держались». Но не сказал ничего. Только подумал: в каком таком деле он хорошо держался? Да разве это было для него «дело»? Он лишь наблюдал, как другие действуют.
Ходили слухи, что Барятинский при всех своих талантах и уме был падок на лесть, подчас грубую и наивную. Но тем более сдержан в беседе был Толстой.
— Я советую вам поступить на военную службу, — продолжал Барятинский. — Полагаю, это самое лучшее, что вы можете сделать. Молоды, здоровы…
Лев решил не затягивать беседы, откланялся. Он разыскал Епишку, и они галопом поскакали в Старогладковскую.
Николенька все еще находился в лагере, в Старом Юрте. Он писал о знакомых Льву сослуживцах своих, о Садо: этот приходит каждый день и спрашивает о нем, Льве, очень скучает, места себе не находит. И еще Николенька поведал, что он также имел беседу с Барятинским и тот очень хвалит Льва за участие в набеге.
Что было отвечать на письма Николеньки? Самым важным событием жизни Льва было то, что ему с каждым днем все более нравилась одна казачка. Но об этом он брату не сообщил. Зато посетовал, что лишился лошади: совсем захромала, стала никудышной. А другую, купленную недавно, казаку подарил. Нельзя ли теперь купить в Старом Юрте?
В ответ на письмо Льва прохладным августовским вечером в тени деревьев появился Садо, державший под уздцы коня. Это был не тот картинный конь, которого Садо хотел подарить, когда пригласил Льва Николаевича к себе, но тоже хороший, добрый.
— Нет, Садо, — сказал Лев, — ты меня задариваешь, и мне не откупиться.
Лицо кунака изобразило страдание и грусть, и Лев заколебался.
— Я прошу… — смиренно сказал Садо, опустив голову и глядя исподлобья.
Лев взял коня, и Садо, счастливый, вновь нарушил Коран, соблазнившись чихирем, и они пошли по улице, любуясь девками, принарядившимися к празднику, но Лев искал глазами ту, которая волновала более всех…
Подошел захмелевший Епишка, сказал, что дело с Соломонидой, казачкой, налаживается, но слова эти не смирили во Льве Николаевиче кровь. Ничего пока с юной Соломонидой не налаживалось. А он знал: в нем говорит отнюдь не одно лишь сладострастие, которое не победить ни джигитовкой, ни трудом, ни беспокойными поездками в крепость Грозную или в станицу Червленную. Со статной и недоступной красавицей Соломонидой неизменно связано было мечтание совсем послать к черту прежнюю жизнь, купить дом и зажить здесь той здоровой и естественной жизнью, которой живут казаки. Это была странная, почти неправдоподобная мысль. Но странен (а талант всегда сам по себе — странность), необыкновенен был и человек, в голове которого бродили столь смелые и самобытные мечты.
Двадцать седьмого августа приехал брат с маркитантом Балтой, сразу обратившим на себя внимание Льва Николаевича, а следующий день был для Льва особенный — день его рождения; ему исполнялось двадцать три года. День грусти, сожалений, хмельной дерзости. Лев садочком прошел к Соломонидиной избе, встретил ее в сенях и охватил рукой ее стан. Девушка дала себя поцеловать в губы и прильнула вся, но тут же легонько и оттолкнула тонкой и сильной рукой.
— Нет, барин…
Льву тотчас вспомнилось, что крестьяне в Тульской губернии говорят о помещиках презрительно «господишки», и он почувствовал всю дальность расстояния, отделявшего его от девушки. Да, эта не только пойдет замуж за казака, но, возможно, станет проводить с казаком любовные ночи — но не с ним, приезжим из России, из столицы, и, конечно, совсем не простым человеком, коли держит слуг и читает книжки.
Двадцать три года! Сколько было самых решительных планов, надежд! А еще ничего не сделано, не достигнуто, и все еще стоишь в недоумении у самого начала дороги, перед Неизвестным…
Чеченец Балта был весел, говорлив, он сказал, что торговля идет хорошо, но он не хочет наживаться на офицерах или солдатах, вот он наберет команду и отправится в горы и там добудет все, что нужно для дома, а женатому человеку кое-что нужно. Эта болтовня что-то всколыхнула в Льве Толстом.
— Я бы тоже набрал команду и отправился в горы, лишь бы не вести праздную, бесполезную жизнь! — сказал он с силой и энергией и взглянул на брата. Конечно, старший Толстой знал, что никакую команду Левочка не станет, собирать и ни в какие горы не пойдет. А впрочем… Левочка с самых юных лет показывал себя человеком неожиданных решений. В словах и во взгляде Льва ему почудился упрек. И он, помедлив, ответил:
— Тебе надо не теряя времени определиться на военную службу! Днями же едем в Тифлис, и там подавай прошение. Надеюсь, Барятинский составит протекцию.
С некоторым унынием Лев подумал о разлуке со станицей, с Соломонидой, хотя ничего определенного любовь к казачке не сулила.
Вечером пришла, нагрянула компания девиц и офицеров во главе с Кампиони. Кампиони был смазливенький, бойкий, видно, любил женщин, но не скрывал, что на Кавказ приехал делать карьеру.
Среди казачек была одна незнакомая, но сразу обратившая на себя внимание. Она и говорила бойчей других, да вдруг замолкала, а когда Лев глядел в ее глаза, было в ее взгляде что-то откровенное.
Офицеры с девками с шумом вывалились в сени, ушли, эта задержалась в дверях, и он позвал ее. Она присмирела — и осталась у него на всю ночь.
Лев почти забыл, что он еще с 49-го года числится на службе в Тульском губернском правлении. Это была пустая формальность, но она вдруг приобрела значение: он должен получить отставку с гражданской службы, чтобы определиться на военную. И он послал прошение.
Двадцать пятого октября братья вместе с Ванюшей, любившим щегольнуть той или иной фразой по-французски, которому он выучился у них, выехали в Тифлис. Дорогой Лев подсчитал, что за девять своих выходов на охоту из Старогладковской он затравил примерно шестьдесят зайцев и двух лисиц. Участвовал он и в охоте с ружьями на кабанов и оленей, но сам ничего не убил.
Они прибыли во Владикавказ, очень важную крепость, и поехали дальше, по Военно-Грузинской дороге. Почти ни на одной из станций не было лошадей, и оставалось одно: ждать. Но все трое были захвачены панорамой Кавказских гор. Особенно прекрасен был Казбек, освещенный солнцем, старинный монастырь на горе Квенем-Мты, воспетый Пушкиным. Вместе с несколькими грузинами они поднялись на Квенем-Мты, в эту райскую обитель. Тут открывался вид, был простор глазам и душе. Лев подумал о том, что свобода, собственное достоинство и бесстрашие — вот противовес суетным страстям: непомерному тщеславию, самолюбию, жажде почестей и богатства.
Он думал не о свободе в житейском смысле, то есть в выборе занятий, — нет, этой свободы у него было слишком много. Он писал роман, но еще гадать не гадал, что это и есть его назначение, а потому и не знал, что делать со своей свободой. Он давно хотел, чтобы жизнь ставила его в трудное положение.
В Тифлис, разноплеменный, шумный, многокрасочный Тифлис, ошеломивший после станичной жизни многолюдством своим, они прибыли первого ноября. Дни стояли еще светлые, теплые, солнечные, нигде резко не обозначалось осеннее умирание. И домик в немецкой колонии, в котором Лев снял нижний этаж, был окружен садами и виноградниками. Это была окраина, предместье. Но не только ради красоты местности Лев взял здесь квартиру. Пять рублей серебром в месяц — это не задаром, но несравненно дешевле, чем в центре. Там надо отдать двадцать — двадцать пять! А в средствах он был очень стеснен. Пятьсот рублей в год на содержание — не бог весть какой капитал! А сколько осталось долгов в России? Только при самой скромной, скудной жизни он сможет их погасить в течение двух-трех лет, — если не считать того, что должен Кноррингу.