История и память
Шрифт:
Выше я уже привел несколько примеров того, каким образом люди конструируют или реконструируют свое прошлое. Теперь же меня интересует - в более общем плане - вопрос о месте прошлого в жизни различных обществ. Я воспользуюсь здесь выражением «историче-екая культура», употребленным Бернаром Гене в его книге «История и историческая культура средневекового Запада» (1980). В понятие «историческая культура» Гене включает, с одной стороны, профессиональный багаж историков, собрания трудов по истории, а с другой -публику и аудиторию историков. К этому я добавляю те отношения, которые в сфере коллективной психологии общество поддерживает с собственным прошлым285. Я осознаю рискованность такого размышления: признание сложной реальности, структуру которой образуют если и не классы, то по крайней мере категории членов общества, различающиеся в соответствии со своими интересами и культурой, неким единством, предположение о существовании некоего «духа времени» (Zeitgeist) и даже коллективного бессознательного - все эти абстракции опасны. И тем не менее исследования и опросы, проводимые сегодня в «развитых» обществах, показывают, что вполне возможно сближать присутствующие в общественном мнении той или иной страны чувствования по отношению как к своему прошлому, так и к другим явлениям и проблемам286. Поскольку проведение такого рода опросов в том, что касается прошлого невозможно, я попробую охарактеризовать - не пытаясь скрыть от самого себя меру произвольности и упрощенности подобных попыток - преобладающее отношение к своему прошлому и к истории в некоторых исторических обществах. В качестве интерпретаторов этого коллективного мнения я выбираю главным образом историков, стараясь отличить в их суждениях то, что относится к их собственным мыслям, от того, что восходит к общей ментальности. Я отлично вижу, что при таком подходе я все еще не отделяю прошлого от истории в коллективной памяти. Следовательно, я обязан дать несколько дополнительных пояснений, которые уточнят мои воззрения на историю.
Я полагаю, что история истории должна заниматься не только тем, что выходит из-под пера профессиональных историков, но и всей совокупностью феноменов, составляющих историческую культуру или, лучше сказать, историческую ментальность определенной эпохи. Особо привлекательным в этом контексте является изучение школьных учебников по истории, однако таковые существовали практически лишь с XIX в. Немалую ясность может внести и изучение литературы и искусства. Место Шарлеманя287 в героических поэмах; зарождение романа в XII в. и тот факт, что оно происходило в форме именно исторического романа (на античном материале288); значимость исторических пьес в театре Шекспира289 и т. д.
– все это свидетельствует о настоящем пристрастии некоторых исторических обществ к своему прошлому. В рамках недавней выставки, посвященной великому живописцу XV в. Жану Фуке, Николь Рейно хорошо показала, что наряду с интересом к античной истории, что является отличительной чертой Возрождения (миниатюры «Иудейские древности», «Древняя история» Тита Ливия), Фуке демонстрирует подчеркнутую склонность к современной истории [часы Этьена Шевалье, гобелены Форминьи, «Великие летописи» («Grandes Chroniques») Франции290 и т. д.]. К этому следовало бы добавить изучение имен, пу теводителей для паломников и туристов, гравюр, литературы, продаваемой вразнос, и т. д. и т. д. Марк Ферро показал, каким образом кинематограф дал истории новый фундаментальный источник - фильм [Ferro, 1977], уточнив, впрочем, что именно кино было «агентом и источником истории». Последнее правомерно отнести ко всей совокупности средств массовой информации, и этого будет достаточно д объяснения того, что в отношениях людей с историей благодаря современным средствам массовой информации (массовая пресса, ки радио, телевидение) наметилось значительное оживление. Именно к такому расширительному пониманию истории (в смысле историографии) пришел в своем масштабном исследовании «И pensiero storico classico» («Классическая историческая мысль») Санто Мадзарино (Santo Mazzarino)291. Мадзарино преимущественно выискивает историческую ментальность в этнических, религиозных, иррациональных элементах, в мифах, поэтических фантазиях, космогонических теориях и т. д. Из этого даже возникает новая концепция истории, которую прекрасно определил Арнальдо Момильяно: «Историк для Мадзарино главным образом не профессиональный искатель истины в прошлом, а скорее некий искатель подземных источников, "пророческий" интерпретатор прошлого, зависящий от своих политических взглядов, религиозной веры, этнических черт и, наконец, - но не исключительно - от социальной ситуации. Любое поэтическое, мифическое, утопическое или иное фантастическое по своей форме воспоминание о прошлом имеет отношение к историографии»292.
И здесь вновь приходится устанавливать различия. Объектом истории является именно тот смутный смысл прошлого, который стремится признать в продуктах деятельности воображения одно из главных выражений исторической реальности, а в особой степени то, какова их реакция на свое прошлое. Но эта опосредованная история не есть история историков, которая одна только и призвана быть научной.
То же самое относится и к памяти. Подобно тому, как прошлое -это не история, а ее объект, точно так же и память - не история, но один из ее объектов и одновременно простейший уровень исторического исследования. Недавно вышедший в свет специальный номер журнала «Dialectiques» (№ 30,1980) был посвящен отношениям между памятью и историей: «Истории опирается на память». Британский историк Рафаэль Самуэль, один из главных инициаторов издания «Исторические мастерские» («History Workshops»), о котором я еще буду говорить, выступает с двусмысленными речами, предпосылая им не менее двусмысленное название: «Депрофессионализировать историю». Если тем самым он хочет сказать, что обращение к устной истории, к автобиографиям, к истории субъективной расширяет базу научной работы, изменяет образ прошлого и предоставляет слово забытому в истории, то он совершенно прав и таким образом указывает на одно из крупных достижений современного исторического производства. Но если он ставит на одну доску «автобиографическую продукцию» и «продукцию профессиональную» и добавляет, что «профессиональные занятия не создают монополии и не дают гарантий» («Dialectiques». № 30. Р. 16), то в этом мне видится серьезная опасность. Верно то - и к этому я еще вернусь, - что традиционные источники истории зачастую не столь «объективны», и, во всяком случае, не столь «историчны», как полагает историк. Критики традиционных источников недостаточно, однако историк должен работать как с ними, так и с источниками нетрадиционными. Самоуправляемая историческая наука была бы не только катастрофой, но и не имела бы смысла. Ибо история, даже если она и не достигает этого в полной мере, является наукой и зависит от профессионально приобретаемого знания. Разумеется, история не обрела той степени технической оснащенности, которая свойственна наукам о природе или о жизни; и я не желал бы, чтобы она этого достигала ради того, чтобы стать более доступной для понимания и даже для контроля со стороны гораздо большего числа людей. Истории - единственной из всех наук - уже повезло (или не повезло) в том, что она может быть вполне удовлетворительно создана и любителями. Действительно, она нуждается в популяризаторах - и профессиональные историки не всегда нисходят до выполнения этой функции, несмотря ни на что, важной и достойной, или же проявляют себя неумелыми в этом отношении, а в эпоху новых средств массовой информации возрастают как потребнос в посредниках-полупрофессионалах, так и возможности для такого посредничества. Стоит ли добавлять, что я часто получаю удовольствие от чтения исторических романов, когда они хорошо выстроены и хорошо написаны, и что я признаю за их авторами принадлежащее им право на свободу фантазии, осмеливаясь, если интересуются моим мнением, указывать на вольности, допускаемые в обращении с историей. Почему бы не существовать некоему литературному разделу истории - разделу вымысла, в рамках которого, уважая базовые исторические данные - нравы, институции, ментальности, - создавались бы новые ее описания, в которых обыгрывались бы случайное и событийное? Я готов видеть в этом возможность получить двойное удовольствие - от удивления и уважения к тому, что есть наиболее важного в истории. Так, я люблю роман «Слава империи» Жана д'Ормессона, талантливо и со знанием дела описывающего историю Византии. Здесь нет, как в «Айвенго», «Последних днях Помпеи», «Quo vadis», «Трех мушкетерах» и т. д., интриги, проваливающейся в прорехи истории, но есть вымышленный ход политических событий, опирающийся на основополагающие структуры общества. Такая работа часто бывает отлично выполнена и полезна. Однако можно ли видеть в каждом человеке историка? Я не требую для историков власти за пределами их территории, т. е. исторического исследования и возникающего в связи с этим шума во всем обществе, в частности в сфере образования. Но что действительно должно произойти, так это установление исторического империализма в области науки, а также политики. В начале XIX в. история была почти ничем. Историцизм в своих различных формах хотел стать всем. История не должна руководить другими науками и в еще меньшей степени - обществом. Однако и как физик, и как математик, и как биолог, и, хотя и иным способом, как специалисты гуманитарных и общественных наук, историк, точка зрения историка, т. е. позиция одной из фундаментальных отраслей знания, должна быть известна.
Отношения между прошлым и настоящим - не более чем отношения между памятью и историей - не должны приводить ни к беспорядку, ни к скептицизму. Теперь мы знаем, что прошлое частично зависит от настоящего. Любая история современна в той мере, в какой прошлое воспринято в настоящем и, таким образом, отвечает на его запросы. Это не только неизбежно, но и правомерно. Коль скоро исто рия есть длительность, прошлое одновременно выступает и как прошедшее, и как настоящее. Историку надлежит проводить «объективное» исследование прошлого в обеих его формах. Разумеется, будучи вовлеченным в историю, он не достигнет истинной «объективности», однако никакая иная история невозможна. Историк продвинется в понимании истории, если он будет пытаться учитывать свое участие в процесс анализа, точно так же, как наблюдатель-ученый учитывает те изменения, которые он случайным образом привносит в объект своего наблюдения. Мы, например, хорошо знаем, что успехи демократии побуждают нас более внимательно исследовать место, которое занимают в истории «маленькие люди», и вести наблюдения на уровне повседневной жизни; и эта обязанность в различных формах налагается на всех историков. Мы знаем также, что история - в общих чертах -одним и тем же образом делается в трех больших группах стран, ныне существующих в мире: в мире западном, в мире коммунистическом и в третьем мире. Отношения между исторической продукцией этих трех групп зависят, разумеется, от соотношения силы и международных политических стратегий, но также и от диалога между специалистами, между профессионалами, диалога, который развертывается в общей научной перспективе. Профессиональные рамки не являются чисто научными, скорее они требуют, как и для всех ученых и специалистов, наличия некого морального кодекса - того, что Жорж Дюби называет этикой [Duby, Lardreau. P. 15-16], а я - более «объективно» - назову деонтологией. Я не настаиваю на этом, но это су щественно, и я констатирую, что, невзирая на некоторые ошибки, эта деонтология, плохо ли, хорошо ли, существует и функционирует.
Историческая культура (или ментальность) зависит не только от отношений «память/история» и «настоящее/прошлое». История -это наука о времени. Она теснейшим образом связана с концепциями времени, которые существуют в обществе и выступают в качестве главного интеллектуального инструментария историка. Я вновь обращусь к пониманию противостояния циклической и линейной концепций времени в древности, как в обществах, выступавших против процессов аккультурации, так и в самом мышлении историков. Мы имеем все основания напомнить историкам, что их склонность рассматривать только «хронологическое» историческое время должна
171
вызвать беспокойство в том случае, если они учитывают философские вопросы о времени; показательны признания по этому поводу св. Августина: «Что же такое время? Если никто меня не спрашивает об этом, то я это знаю; но если бы меня попросили это объяснить, я не сумел бы этого сделать» («Confessions». 11, 14) [Starr. P. 24-25]. Элизабет Айзенштайн, размышляя о знаменитой книге Маршалла Маклюэна «Галактика Гутенберга» (1962), подчеркивает зависимость представлений о времени от технических средств фиксирования и передачи исторических фактов. В появлении книгопечатания она видит рождение нового типа времени - времени книг, которое ознаменовало разрыв между Клио и Хроносом [Eisenstein. Р. 36-64]. Эта концепция базируется на противопоставлении устного и письменного. Историки и этнологи привлекли внимание к важности перехода от письменного к устному. Джек Гуди также показал, насколько культуры зависимы о способов их перевода, поскольку возникновение literacy293 было связа но с глубоким изменением жизни общества [Goody, 1977 b]. Впрочем, он внес коррективы в несколько общепринятых идей о «прогрессе», обозначающем переход от устного к письменному. Вероятно, письмен ность принесла большую свободу - притом, что господство устного вело к механическому знанию, к незыблемому принципу «наизусть». Однако изучение традиции в устной среде показывает, что специалисты по традиции могут вносить нечто новое, тогда как написанное, напротив, может иметь «магический» характер, что в большей или меньшей мере делает его неприкосновенным. Следовательно, не стоит противопоставлять устную историю, которая якобы исполнена достоверности и консерватизма, истории написанной, которую якобы отличают гибкость и способность к совершенствованию. Майкл Клэнчи, описывая в своем фундаментальном труде совершившийся в средневековой Англии переход от удерживаемого в памяти воспоминания к письменным документам, установил, что самое главное заключается не столько в самом использовании письменности, сколько в изменении природы и функции письма, в постепенном превращении письма как освященной техники в письмо как полезное занятие, в обращении элитарной и сохраненной в памяти письменной продукции в письменную продукцию для масс. Это феномен, ставший общим для всех западных стран лишь в XIX в., но истоки его восходят к ХП-ХШ вв. [Clanchy, 1979].
В связи с этой парой понятий - «устное»/«письменное», также обладающей фундаментальным значением для истории, я хотел бы сделать два замечания.
Ясно, что переход от произнесенного к написанному очень важен как для памяти, так и для истории. Но не следует забывать, 1) что словесное и письменное высказывания обычно сосуществуют в обществе, что это сосуществование очень важно для истории и 2) что история, если с началом письменности она вступила в решающий этап своего развития, все же не рождается вместе с ней, ибо нет общества без истории.
В связи с «обществами без истории» приведу два примера. С одной стороны, это Индия - пример «исторического» общества, которое кое-кто рассматривает как не подчиняющееся времени и не доступное анализу и пониманию с помощью исторических терминов. С другой стороны, это общества, которые называют «доисторическими» или «примитивными».
Тезис о внеисторичности Индии особенно блистательно защищал Луи Дюмон. Он напоминает, что Гегель и Маркс видели в истории Индии проявление некоей исключительной судьбы и ставили ее практически вне истории: Гегель усматривал в индийских кастах основу «незыблемой дифференциации», а Маркс полагал, что - по контрасту с западным типом развития - Индия испытала «застой, застой «натуральной» экономики - в противоположность меркантильной экономике, - на который налагается "деспотизм"» [Dumont. Р. 49]. Анализ, осуществленный Дюмоном, приводит ученого к выводам, весьма близким к выводам Маркса, но полученным благодаря другим и более точным соображениям. Легко опровергнув точку зрения вульгарных марксистов, желавших свести случай Индии к упрощенной картине монолинеарной эволюции, он показывает, что «индийское развитие, будучи чрезвычайно ранним, рано и прекращается, оставив в целости ограничивавшие его рамки; форма взаимодействия здесь отлична от той, которую мы, справедливо или нет, идентифицируем с нашей историей» [Ibid. Р. 64]. Причину этого торможения Дюмон видит в двух феноменах далекого прошлого Индии: в преждевременной секуляризации королевской функции и в утверждении - равным образом чересчур раннем - индивида. Таким образом, «политико-экономическая сфера, отрезанная от ценностей начальной секуляризацией королевской функции, оказалась подчиненной религии» [Ibid. Р. 63]. Так Индия застыла как неподвижная кастовая структура, в которой иерархический человек коренным образом отличается от человека западных обществ, которого я по контрасту назову человеком историческим. Наконец, Луи Дюмон проявляет
Dumont L. Homo hierarchicus. Paris, 1966. интерес к «современной трансформации» Индии, указывая, что она не может быть разгадана в свете понятий, пригодных для Запада, и особо отмечая, что Индия добилась освобождения от иностранного господства, «осуществив минимальную модернизацию» [Ibid. Р. 72]. Я не настолько компетентен, чтобы опровергать идеи Дюмона, и ограничусь замечанием о том, что его тезис не отрицает существования индийской истории, но требует признания ее специфики. В большей степени, чем ставший сегодня уже банальностью отказ от монолинеарной концепции истории, я хочу выделить из всего сказанного указание на существование в истории некоторых обществ длительных отрезков времени, на протяжении которых отсутствует обладающее значением развитие, а также на сопротивление, оказываемое определенными типами общества, переменам.
То же самое, как мне представляется, можно отнести и к доисторическим и «примитивным» обществам. Говоря о первых из них, такой крупный специалист, как А. Леруа-Гуран, подчеркнул, что колебания по поводу их истории главным образом проистекают из недостаточности уже проведенных исследований. «Очевидно, что если бы на протяжении полувека занимались только исчерпывающим анализом полусотни продуманно отобранных местностей, то сегодня располагали бы материалами, относящимися к некоей субстанциальной истории и принадлежащими к определенному числу этапов культурного развития человечества» [Leroi-Gourhan, 1974. Р. 104]. Анри Моньо заметил в 1974 г.: «Существовала Европа - и с ней была связана вся история. Вверх по течению и на большом расстоянии -несколько "великих цивилизаций", признать которые находящимися на самой периферии империи Клио заставляли их тексты, их руины, а иногда их связи - родства, обменов или наследования - с классической древностью, нашей матерью, либо многочисленность народных масс, противопоставляемых ими властям и взгляду европейцев. Все остальное - это племена без истории, в чем сходились и человек с улицы, и учебники, и университет». И добавляет: «Нам удалось все это изменить. Например, черная Африка на протяжении 10-15 лет обретает все большее значение для историков». [Moniot. Р. 160]. Анри Моньо говорит об африканской истории и определяет ее как ждущую своего описания. Это позволяет сделать деколонизация, ибо новые отношения неравенства, установившиеся между прежними колонизаторами и колониальными народами, «уже не приводят к уничтожению истории», а колониальные в прошлом общества предпринимают «попытку вновь обрести себя», «призывая к признанию наследия». История извлекает пользу из применения новых методов гуманитарных наук (истории, этнологии, социологии) и обретает возможность стать «наукой местности (de terrain)», используя все виды документов, и в особенности документы устные.
И последней оппозицией, которая представлена в поле исторической культуры и которую я попытаюсь осветить, является оппозиция мифа и истории. Здесь было бы полезно различать два случая. На примере исторических обществ мы можем изучать зарождение новых исторических достопримечательностей, истоки которых часто восходят к мифу. Так, когда на средневековом Западе благородные роды, нации или городские общины принимались за создание собственной истории, их генеалогию зачастую торжественно открывали мифические предки, легендарные герои-основатели: франки претендовали на то, чтобы вести свое происхождение от жителей Трои, семейство Лузиньян - от феи Мелузины, монахи Сен-Дени приписывали основание своего аббатства Денису Ареопагиту, афинянин оказывался обращенным св. Павлом... По этим примерам хорошо видно, в каких исторических условиях рождались эти мифы и таким образом становились частью истории.