ЖАНРЫ

История всемирной литературы в девяти томах: том шестой
Шрифт:

Конечно, она с самого начала была писателю известна. В конце «Рене» отец Суэль уже отчитывал героя за его безмерную гордыню, за отдаление от людей. Но эффект этой морали не показывался — на сцене оставался Рене, у которого само смирение было паче гордости, и некоторые критики (например, П. Барберис) даже предполагали, что эта проповедь могла быть добавлена задним числом к изначальному, по замыслу более трагическому и «беспросветному» комплексу «Начезов». В «Мучениках» главенствует тема подвижнической смерти за идею, воспринимаемую как более гуманная. В силу этого исторически — мифологическая эпопея Шатобриана предстает и весьма современной с этической точки зрения, ибо она «в эпоху грубого гедонизма Директории и раболепия Империи» стремится утвердить «героическое презрение к личным благам, способность жертвовать жизнью ради убеждений, как бы они ни были химеричны» (Б. Г. Реизов).

Чрезвычайно существенна в этом отношении и тема сопоставления религий, постоянная для Шатобриана. В эпоху работы над «Начезами», «Атала» и «Рене» в этой теме преобладал экзотический интерес — хотя уже и там, наряду с программной апологией христианства, утверждалась красота и человечность «естественных» индейских верований. В «Мучениках» христианская религия, безусловно, приподымается над языческими, но это в принципе, а в конкретных судьбах героев (Велледа) язычество не исключает их глубокой человечности. Наконец, в «Истории последнего из Абенсеррахов» различные вероисповедания, по сути, уже рассматриваются как равноправные и вторичные по сравнению с такими общечеловеческими принципами морали, как духовное благородство, верность и честь. Но в ней смягчаются как черты демонстративной индивидуалистической экзальтации, так и черты догматической религиозности; она все больше становится утопией чисто нравственного совершенства.

По видимости более отрешенный в своих художественных произведениях, чем Сталь, от проблематики «современный человек и мир», Шатобриан, при всех его противоречиях, по — своему ее воплощает, и в этом смысле его творчество расположено на общей линии обостренного интереса французских романтиков к психологии «сына века».

Наиболее непосредственно эта психология запечатлена на данном этапе в романах Этьена Пивера де Сенанкура (1770–1846) «Оберман» (1804) и Бенжамена Констана (1767–1830) «Адольф» (1806–1807, опубл. 1816).

Роман Сенанкура часто рассматривался лишь как французская вариация на вертеровскую тему. Но эта очередная анатомия меланхолической души была и одним из самых романтических произведений эпохи. Не случайно роману суждено было пережить второе рождение в пору расцвета романтизма во Франции: в 1833 г. он был переиздан Сент — Бёвом (как «одна из самых правдивых книг века») и в этом же ключе сочувственно проанализирован Жорж Санд. Именно тогда «зазвучали» такие стороны содержания и формальной структуры сенанкуровского романа, как предельная монологичность, принципиальная несистематизированность и противоречивость размышлений «обо всем», резкий разрыв между искренней жаждой общности и столь же искренним отвращением к тем ее формам, которые являл шумный мир наполеоновской империи.

Это последнее противоречие особенно важно. Идея «частного человека» складывалась именно в эти годы — подспудно даже у пламенной воительницы и защитницы демократического принципа Сталь, все более откровенно на политически ином полюсе у Шатобриана. Сенанкур по видимости радикальней всех воплощает этот принцип: его герой, изолировавшийся от людей, шлет во внешней мир лишь письма о себе, и, поскольку ответы адресата не приводятся, впечатление изоляции усугубляется в неимоверной степени. Письма Обермана — как безответные сигналы о крушении. Крайнее романтическое одиночество воплощено в самой форме романа.

Но осмысляется это одиночество совсем иначе, чем осмыслялось оно Рене и его творцом. Внешне тут все похоже — и ощущение бессилия, и синдром замкнутости, и мысль об уходе из мира, находящая свое крайнее выражение в целой теории самоубийства. Но если «мировая скорбь» Рене в основе была эгоистична, как бы запатентована непризнанной гениальной личностью, то скорбь Обермана проистекает от осознания общей неустроенности мира как обиталища всех людей, а не только его одного. Чрезвычайно обостренным зрением он фиксирует окрест себя страдания других людей, в том числе и чисто материальное проклятие бедности, зрелище которой его «печалит и унижает». И Оберман не обольщается своей непохожестью на других — напротив, доискиваясь до ее истоков, он обнаруживает, что всему виной как раз «пылкое и необузданное романтическое воображение», влекущее его к «призрачным предметам», в мир фантазии. Истина же, продолжает он, в том, что счастье невозможно в одиночестве.

Сенанкур, таким образом, противопоставляет себя романтикам эгоцентрического типа. Оттого он и без смущения обращается к арсеналу демократической идеологии просветительства, когда резко критикует несправедливые государственные и общественные законы, официальную религию и церковь, — и в некоторых отношениях предвосхищает идеи утопического социализма.

В осознании социально — этической несостоятельности эгоцентристского принципа констановский «Адольф» находится как бы на полпути от «Рене» к «Оберману». Образ героя здесь гораздо более конкретен как психологический тип «сына века», нежели в «Рене»; он расположен в современном социальном окружении, и это придает пресыщенности и меланхолии Адольфа более определенный, не столь космически — обобщенный характер. Зато в плане этическом ему еще не свойственно то обостренное чувство общности, которое отличает Обермана, хотя он уже и перешагнул стадию всеобъемлющего эгоцентризма, воплощенную в образе Рене. Во всяком случае, и сам автор в предисловии к роману, и фиктивный «издатель» в конце его решительно отводят и романтически — метафизические, и даже социально — психологические оправдания эгоцентризма, когда он оказывается причиной страданий других людей: «Я ненавижу тщеславие, которое, повествуя о зле, им причиненном, жалеет лишь само себя… ненавижу малодушие, всегда возлагающее на других вину за собственное бессилие… Обстоятельства весьма мало значат, все дело в характере».

Конечно, романтизм у Констана критикуется в основном с тех же романтических позиций, о чем свидетельствуют и последнее обобщение, и ограничение этической проблематики в сюжете романа преимущественно камерной, субъективной сферой — сферой любовного чувства. Но сама проблема сочувствия (sortir de soi) ставится здесь очень остро, предваряя последующие этические искания французских романтиков как в аналогичной сфере (Мюссе), так и в сфере более широкой, общественной (Ламартин, Жорж Санд).

В целом в этот период новые тенденции тесно сплавлены с предшествующими литературно — идеологическими традициями, но они уже и близки к тому, чтобы «оторваться» от традиционной основы и, соединившись, образовать новое эпохальное сочетание — структуру мироощущения собственно романтического.

Кристаллизация романтических идей и художественных форм в эпоху Реставрации. Ламартин. Виньи. Ранний Гюго

А. В. Карельский

Крушение наполеоновской империи дало французским литераторам на первых порах иллюзию относительного затишья после бурных событий последних десятилетий, как бы открыло для них возможность сосредоточиться, осмыслить опыт недавнего прошлого — как исторического, так и литературного — и общими усилиями выработать новые принципы художественного творчества. Новое литературное поколение вступает в 20-е годы на сцену, объединяясь в кружки (кружок Э. Дешана, «Общество благонамеренной литературы», кружок Нодье, «Сенакль» Гюго), группируясь вокруг периодических изданий («Литературный консерватор», «Французская муза», «Глобус»). Для этого поколения непосредственной литературной школой были уже сочинения Шатобриана и Сталь, и романтические идеи предшествующей эпохи, уточняемые и развиваемые, получают теперь все более широкое распространение.

Разумеется, иллюзорность начального затишья обнаружилась весьма скоро, равно как и скоро осознана была двуликость самой Реставрации. За внешним фасадом умиротворения и порядка, возводившимся официальной идеологией Священного союза, более проницательный взор обнаруживал грозную цепь иных, противонаправленных событий и закономерностей: жажду реванша у вернувшейся к рычагам власти аристократии и жажду сохранения добытых привилегий — у буржуазии, гул национально — освободительных движений на окраинах священно — союзнической антанты, град ордонансов Карла X — все то, что вело к новому революционному взрыву.

Однако на поверхности иллюзия стабилизации, установления «порядка» была поначалу действенной. Она стимулировала, в частности, развитие тех идейных комплексов, которые в период революции и империи находились на рубежах оборонительных. Будто пробил их час, развертывают знамена и стремятся к самоутверждению идеи легитимистского традиционализма и христианской религиозности. Если демократически — оппозиционная мысль с первых же дней начала энергичную борьбу против режима Реставрации (памфлеты Курье, песни Беранже, эстетические работы Стендаля, пропаганда идей антимонархизма и либерализма в кружке Делеклюза, теории утопического социализма Сен — Симона и Фурье), то романтизм поначалу ставит себя в оппозицию не конкретной социальной реальности, а — в ортодоксально — романтическом отвлеченном духе — бытию вообще. Как бы ощутив теперь большую гарантированность от превратностей чисто политической судьбы, романтическая личность отстраняет на второй план тяжбу с «веком» и углубляется в осмысление своего онтологического статуса, отношений с мирозданием, творцом и судьбой, соответственно этому переселяясь на время из романа, с его социальной и актуальной атмосферой, в лирику. Об этом свидетельствует не только сам расцвет лирических жанров, но и характерные их обозначения: от лирико — философских «размышлений» (meditations) у Ламартина и «воспарений» (elevations) у Виньи до интимно — лирических «утешений» (consolations) у Сент — Бёва и «плачей» (pleurs) у Марселины Деборд — Вальмор.

Поделиться с друзьями: