Из книг мудрецов. Проза Древнего Китая
Шрифт:
Если европейская традиция начинает свою оппозицию с понятия Света, то китайские мыслители первым членом двоицы всегда ставят Темное начало Инь, которое символизирует также Покой и Небытие. «То Инь, то Ян — таков Путь Вселенной»,— читаем мы в знаменитой «Книге Перемен», и постоянный этот круговорот, включающий в себя великие и малые, но подобные друг другу циклы, вполне заменяет китайскому мыслителю идею поступательного движения человечества. Надо сказать, что концепция прогресса вообще чужда старой китайской философии — более того, она подчас заботится о том, чтобы предотвратить самое возможность такого прогресса, оборвать еще только намечающиеся социальные связи и претворения идей. Замкнутые сообщества не развиваются — и Лао-цзы призывает лишь слушать лай собак и пение петухов в соседних царствах, никогда с ними не общаясь и не пускаясь в дальние путешествия, ибо познать Небесный Путь можно и не выходя со двора. Прошлое особенно драгоценно, оно безусловно, его невозможно отнять — и потому ориентироваться нужно именно на прошлое, видя в будущем в лучшем случае его повторение. «Назад и выше!»— так мог бы сформулировать кредо старого Китая любитель парадоксов, ибо ушедшее в его глазах почти всегда как бы возвышается над сегодняшним днем, и там, где для нас привычно сочетание «старина глубокая», китаец говорил «высокая старина». Старый Китай всегда поклонялся традиции — и она стала той силой, которая уберегла его от исчезновения, в отличие от Римской империи. Разумеется, и в старом Китае были поклонники новизны, но им всегда приходилось выступать против презумпции традиции.
Но было и другое — общее для всего древнего мира, общее для человечества вообще: сквозь даосскую проповедь об избавлении от желаний и боязнь конфуцианца «потерять лицо» в творениях древних проступают лики ненависти и нежности боль страдания и торжество властолюбия, суровая жертвенность и мучительность сомнений. Ничто человеческое не чуждо людям Древнего Китая: его история и философская мысль чаще всего лишь по-своему расставляют акценты. Особенное проступает на фоне общечеловеческого — именно поэтому китайские мыслители вызывали столь живой интерес у Льва Толстого и Германа Гессе, Бертольда Брехта и Джерома Д. Сэлинджера, а «Даодэцзин» вошел ныне в число наиболее часто переводимых в мире книг.
Тождество хода мысли претворялось в тождество образов, и порой сквозь чуждые реалии мы узнаем в притчах китайских
Учителей знакомые сюжетные коллизии и знакомых героев. Вот мы читаем у Ян Сюна (I в. до н. э.— I в. н. э.) об овце, напялившей тигровую шкуру, но сохранившей старые привычки — тянуться к сочной траве и бояться барсов; вот в «Замыслах враждующих царств» встречаем рассказ о простодушном тигре, который, идучи вослед за лисой, думал, что все бегут именно от нее — и невольно вспоминаем басни Эзопа... В тех же Эзоповых баснях мы находим историю пастушка, который так часто подшучивал над односельчанами, крича: «Волк!», что никто не пришел его спасать в минуту смертельной опасности, а у Хань Фэй-цзы — притчу о царе Ли-ване, ставшем, потехи ради, бить в сигнальные барабаны и устроившем ложную тревогу,— но все с тем же печальным концом... А в «Веснах и осенях Люй Бувэя» перед нами предстает фрагмент, воскрешающий в памяти уже библейский сюжет: матери древнего героя И Иня было видение покинуть родные места и, не оборачиваясь, идти на восток, как только из ямы, где толкут зерно, покажется вода. Пройдя десять ли, она все-таки обернулась и, остолбенев от ужаса, превратилась в тутовое дерево,— как тут не вспомнить жену Лота, в аналогичной ситуации обратившуюся в соляной столб! Закончить этот краткий перечень можно образом лягушки, всю жизнь проведшей в старом колодце и потому не способной судить о величии Океана — его мы обнаружим не только у Чжуан-цзы, но и в индийских «Упанишадах». Что же до общности моральных концепций, то, вслед за Львом Толстым, отметим хотя бы универсальный принцип «не делать другому того, чего себе не желаешь»— эти слова читатель прочтет в «Суждениях и беседах».
Китайская философская проза поражает своей парадоксальностью и лаконизмом, ее творения вели счет не страницам — их ведь и не было, а знакам: сюжет древней притчи мог быть развит всего в каких-то тридцати—сорока иероглифах. Легенда утверждает, что законченный текст «Весен и осеней Люй Бувэя» был вывешен у городских ворот с обещанием тысячи золотых тому, кто исправит хотя бы один иероглиф; но награда так и не была востребована.
Правда, невзирая на такую отточеность древнего текста, мы не заметим в нем привычной нам логической организованности: порой он может показаться нам просто хаотичным собранием мало связанных друг с другом высказываний и притч, иероглифической регистрацией «потока сознания». Случайными кажутся названия отдельных разделов, иногда обозначенных просто начальными иероглифами текста. «Учиться и...» называется первая глава конфуцианского канона «Суждений и бесед», поскольку она открывается словами Конфуция: «Учиться и постоянно повторять —разве это не прекрасно?» Впрочем, именно в этих словах, быть может, скрыта разгадка отношения человека древности к книге. Повторять — не только для того, чтобы логически осмыслить и заучить или приобрести определенное знание, но чтобы снова и снова пройти своей мыслью путь, пройденный мыслью Учителя. Идти его путем, отождествляя себя с ним, и тем самым приобщаться к обретенной им благодати — вот смысл подобного чтения, являвшегося еще и своеобразной медитацией, погружением в сокровенное. И когда дети хором повторяли текст, подчас еще не понимая его смысла — внешняя эта бессмысленность искупалась общением со словом на уровне более глубоком. Потому-то так высоко ценились в древней литературе иносказание, мысль, «не исчерпывающаяся словами», образ, способный пробудить в душе далеко идущие ассоциации.
Построение древней книги порой напоминало «облачную перспективу» китайского пейзажа, где за слоями облаков вставали все новые и новые горные вершины: профан, читавший даосские рассуждения о методах покорения Поднебесной, мог не пойти дальше этого, но посвященный понимал, что речь идет об овладении сокровенными тайнами Вселенной... Принципы композиционной организации текстов также не лежали на поверхности. По-видимому, не последнюю роль здесь играла магия чисел. Не случайно «Книга Пути и Благодати» имеет восемьдесят один раздел — цифра, постоянно встречающаяся в китайской культуре в самых различных сочетаниях и выражающая предельное совершенство: девятка, помноженная на девятку, триада, возведенная в степень. Ученые полагают, что девятиричное членение вообще свойственно китайскому канону — не только даосскому...
Как далеко простирается во времени Древний Мир и где кончается древнекитайская литература — об этом среди ученых нет единого мнения. Чаще всего закат древности в Китае отождествляют с падением Поздней Ханьской династии (начало III в.), когда великая мировая держава делится на три царства и медленно изменявшиеся ранее отношения зависимости между людьми обретают новые формы. Китай впервые утрачивает свою относительную отгороженность от внешнего мира: его Север постепенно захватывают орды кочевников-тюрок, создающих свои династии и «империи», а в сфере идеологии утверждает себя пришедший из Центральной Азии буддизм, который встает в один ряд с исконно китайскими учениями — даосизмом и конфуцианством.
Правда, «буддийское завоевание» Китая отнюдь не означает отрицания всей предшествующей традиции, как это произошло в Римской империи с победой христианства: напротив, мы найдем немало книг, утверждающих, что «у трех учений — один исток» и они просто дополняют друг друга. И тем не менее, все очень заметно меняется в Китае эпохи Шести династий (III—VI вв.); по сравнению с древней эпохой Хань — даже чисто этнически китаец не остается прежним. Трансформируется география: центр культуры с Севера, из долины реки Хуанхэ, перемещается на некогда полудикий Юг, в долину Янцзы. Претерпевают трансформацию конфуцианство и даосизм. Первое становится все более официозным: это не «религия ученых», как его иногда называют, а скорее учение чиновников, обязательное прежде всего для публичной деятельности, служебной карьеры и регуляции взаимоотношений в «маленьком государстве»— большой семье. Даосизм же все более начинает тяготеть к мистике, к поискам эликсира бессмертия, к «чистым беседам», уводящим от официальной суеты; все больше людей, симпатизирующих даосизму, отдают себя «ветру и потоку» естественного бытия.
В страшную пору крушения Древнего Мира скрытое вдруг обнажилось, передававшееся от Учителя к ученику знание во времена упадка учения было доверено страницам книг. В чем-то даосизм стал смыкаться с буддизмом, а одно из его ответвлений обрело собственную церковную организацию, во главе которой стали «небесные наставники»— «даосские папы», как их иногда называют, потомки вождя народного восстания «желтых повязок» Чжан Цзюэ (?— 184 г.). И хотя в нашем сборнике не представлены китайские буддийские памятники, ибо те целиком лежат уже за пределами Древнего Китая, продолжение даосской традиции читатель может проследить по текстам «Бао Пу-цзы» и «Гуань Инь-цзы».
На рубеже II и III веков наступил момент, когда Древний Китай начал разрушаться катастрофически быстро — ив этом его крушении заметно пугающее сходство с крушением Древнего Мира на Западе. Нет, полной синхронности не было: гунны взяли столицу Китая приступом в 311 году, а вестготы Рим — только в 410 году; три императора появились в Римской империи на рубеже III и IV вв., когда Китаем уже несколько десятилетий правили три «Сына Неба», а страшное чумное поветрие, опустошившее Рим в 167 году, пришло в столицу Китая только через пятьдесят лет. Но общая картина повторяется так, будто незримая стрелка исторических часов подходит вдруг к роковой черте, и организм империи, утратив жизненную силу, сморщивается и начинает опадать на глазах... Словно бы в Поднебесной иссякает запас «небесной благодати» или, говоря более современным языком, некий энергетический потенциал Дэ, питаемый незримым механизмом Дао — так, во всяком случае, представляли себе этот процесс древние. Старому «синему небу пришел конец»,— публично провозгласили даосские вожди крестьянского восстания «желтых повязок», обещая приход нового «неба», нового мира. И действительно, им суждено было сообщить старому миру тот последний толчок, который увлек его в пропасть небытия, освободив место для нового мира, условно называемого китайским средневековьем. А от древности до нас дошли сокровища ее культуры и книги ее мыслителей, которые не оставляют читателя равнодушным даже по прошествии почти двух тысяч лет.
В русском переводе такая древняя книга начинает жить новой жизнью — жизнью для нас, и, конечно же, за переходом ее в иное пространственное и временное измерение следуют какие-то потери. Текст утрачивает известную живописность, ибо читатель лишается неразрывности восприятия мысли и образности иероглифа. О скрытой стройности текста он может только догадываться, тем более что наш сборник состоит из фрагментов. Однако сохраняется главное: творческая неповторимость, сила и глубина мысли, воплощенная в точно выбранном слове, величие человеческого гения.
И. С. Лисевич
***
из книг
МУДРЕЦОВ
КОНФУЦИАНСКОЙ
школы
ИЗ „ЛУНЬЮЯ"
«Луньюй» — «Суждения и беседы» — один из самых древних, известных и почитаемых канонов конфуцианства. Вместе с «Мэн-цзы», а также с двумя небольшими произведениями, первоначально входившими в «Лицзи» («Книгу Ритуала»), он составил знаменитое конфуцианское четверокнижие («Сы- шу»)—основу обучения в старом Китае. Это была одна из первых книг, которую выучивал наизусть в школе каждый образованный китаец и с которой он всю жизнь сверял свои слова и поступки.