Из зарубежной пушкинианы
Шрифт:
Итак, наступил 1836 год. Пушкин, обрадованный разрешением издавать «Современник», возлагает надежды на журнал и «Историю Петра». Но надежды не оправдались. Цензурная петля затягивается все крепче. Из-за пародии на Уварова поэт вынужден объясняться с Бенкендорфом. Светская придворная чернь, равняющаяся на самодержца и его клевретов, враждебна. Взявшись за издание журнала, Пушкин вынужден терпеть уколы своих коллег: Булгариных, Сенковских, Полевых. Пушкин переживает душевный кризис. Именно в это время возникают ссоры с В. А. Соллогубом, С. С. Хлюстиным и Н. Г. Репниным, чуть было не кончившиеся дуэлями. Позже Соллогуб утверждал, что поэт в эти месяцы сам искал смерти.
5 февраля 1836 года Пушкин пишет Н. Г. Репнину раздраженное письмо, требуя объяснений по поводу оскорбительных отзывов некоего Боголюбова (человека С. С. Уварова), будто бы исходящих от Репнина. В словах этого письма «как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям» чувствуется оскорбленное самолюбие и смятенное состояние души поэта. И, как мы увидим, дата письма не кажется случайной.
И в довершение всего 29 марта умирает Надежда Осиповна, и Пушкин один едет хоронить мать в Святые горы. Там, в Святогорском монастыре, он вносит в монастырскую кассу деньги и покупает себе место рядом с могилой матери. Что происходит с поэтом, что у него на душе?
Дантес Геккерну 20 января 1836 года:
«Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а после полудня сон — вот мое бытие последние две недели и еще по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное — то, что я безумно влюблен! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя. Самое же ужасное в моем положении — что она также любит меня, но видеться мы не можем, до сего времени это немыслимо, ибо муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но, во имя Господа, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Ты погубил бы ее, сам того не желая, я же был бы безутешен; видишь ли, я сделал бы для нее что угодно, лишь бы доставить ей радость, ибо жизнь моя с некоторых пор — ежеминутная мука. Любить друг друга и не иметь другой возможности признаться в этом, как между двумя ритурнелями контрданса, — ужасно; может статься, я напрасно все это тебе поверяю, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое так полно печалью, что необходимо облегчить его хоть немного. Уверен, ты простишь мне это безумство, ибо эта любовь отравляет мое существование.
Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая к тебе в связи с моим делом о своем отчаянии, но чума и голод разорили ее деревни). Теперь ты должен понять, что можно потерять рассудок из-за подобного создания, в особенности если она Вас любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею [секретарь баварского посольства] — он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного намека его пресловутой супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы случиться; так что, мой драгоценный друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам предстоит провести все еще вдали друг от друга, покажутся мне веками — ведь в моем положении необходимо, чтобы рядом был любящий человек, кому можно было бы открыть душу и попросить одобрения. Вот почему я плохо выгляжу, ведь хотя я никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но я настолько разгорячен, что не имею ни минуты покоя ни ночью, ни днем, отчего и кажусь больным и грустным.
Мой дорогой друг, ты был прав, когда писал в прошлый раз, что подарок от тебя был бы смешон; в самом деле, разве ты не даришь мне подарков ежедневно, и, не правда ли, только благодаря им я существую: экипаж, шуба; мой дорогой, если бы ты не позволил ими пользоваться, я бы не смог выезжать из дому, ведь русские утверждают, что такой холодной зимы не было на памяти людской. Все же единственный подарок, который мне хотелось бы получить от тебя из Парижа, — перчатки и носки из филозели, это ткань из шелка и шерсти, очень приятные и теплые вещи, и, думаю, стоят недорого; если не так, посчитаем, что я ничего не говорил. Относительно драпа, думаю, он не нужен: моя шинель вполне послужит до той поры, когда мы вместе отправимся во Францию, что же до формы, то разница с новою была бы так невелика, что не стоит из-за этого утруждаться. Ты предлагаешь мне переменить квартиру, но я не согласен, ибо наилучшим образом и удобно устроен в своей, так что с трудом без нее обошелся бы, тем более что я был бы стеснен, да и ты тоже — ведь кроме постоянных солдат на парадной лестнице, из-за моих поздних приездов и швейцару пришлось бы почти всю ночь быть на ногах, что было бы мне неприятно. Материи, которые ты предлагаешь, принимаю с благодарностью, и это не будет роскошеством, ведь моя старая мебель почти вся изъедена; одно условие, что ты сам все выберешь, по той простой причине, что у тебя намного больше вкуса; цвет же не важен — летом придется красить комнату, вот ее и выкрасят в цвет, подходящий к материи.
Я послал Антуана [возможно слуга Дантеса] в деревню: меньше, чем за 500–600 рублей, не найти дачи, где мы оба устроились бы удобно и в тепле. Подумай, не слишком ли это дорого, и ответь сразу, чтобы я мог распорядиться и все устроить для твоего удобства. Дай мне знать со следующей почтой, получил ли ты письмо некоего господина; позавчера он написал мне еще пачку писем, о которых расскажу тебе в следующий раз. Прощай, мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем. Дантес».
Это то самое письмо, отрывки из которого в свое время опубликовал Труайя. Здесь мы привели его полностью. Конечно же, дама, носящая то же имя, что и Наталья Николаевна, — это графиня Елизавета Федоровна Мусина-Пушкина, урожденная Вартенслебен, умершая 27 августа 1835 года. Дантесу она приходилась сестрой его бабушки по линии матери. Дантес любит и любим. Страсть затмевает ему разум, и он признается в своем чувстве Геккерну, хотя знает, что вызовет ревность. Опомнившись в конце письма, он пишет новоявленному отцу: «мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем». Дантес пишет о «новой страсти». Вспомним, что в конце ноября предыдущего года он разорвал отношения с «Супругой». Когда же начался новый роман? Об этом мы узнаем позднее из его же писем.
«Петербург, 2 февраля 1836 г.
Мой драгоценный друг, никогда в жизни я столь не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом единственное мое утешение — мне кажется, что, когда я говорю с тобой, на душе становится легче. У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в ее доме, но видеться с ней наедине, думаю, почти невозможно, и все же совершенно необходимо; и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступать слишком рано — трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению и не думать ни о чем, кроме счастья видеть тебя, а радоваться только тому, что мы вместе.
Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности, знаю — они тебя удручают, но с моей стороны в этом есть немного эгоизма, ведь мне-то становится легче. Может быть, ты простишь мне, что я с этого начал, когда увидишь, что я приберег добрую новость. Я только что произведен в поручики; как видишь, мое предсказание исполнилось незамедлительно, и пока я служил весьма счастливо — ведь в конной гвардии до сих пор остаются в этом чине те, кто был в корнетах еще до моего приезда в Петербург. Уверен, в Сульце также будут очень довольны, я извещу их ближайшей почтой. Честно говоря, мой дорогой друг, если бы в прошлом году ты захотел поддержать меня чуть больше, когда я просился на Кавказ — теперь ведь ты можешь это признать, или я сильно заблуждался, всегда считая это несогласием, конечно, тайным, — то на будущий год я путешествовал бы с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок с лентой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись в добром здравии и были представлены к крестам, вплоть до маркиза де Пина. Один бедняга Барятинский был опасно ранен, верно; но тоже — какое прекрасное вознаграждение: Император назначил его адъютантом Великого Князя-Наследника, а после представил к награждению крестом Св. Георгия и дал отпуск за границу на столько времени, сколько потребуется для поправки здоровья; если бы я был там, может быть, тоже что-нибудь привез».
Итак, Дантес стал вхож в дом Пушкина в январе 1836 года.
Через два дня после того, как Дантес написал это письмо, фрейлина М. Мердер делает такую запись в своем дневнике: «5 февраля 1836 г. Среда. С вечера у княгини Голицыной пришлось уехать на бал к княгине Бутера… В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиною. До моего слуха долетело: „Уехать — думаете ли Вы об этом — я не верю этому — это не Ваше намерение…“ Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной — как счастливы они казались в эту минуту!..»
Из этой записки следует, что Мердер наблюдала за влюбленными и раньше. Следовательно, слухи в свете могли появиться уже в январе и дойти до ушей Пушкина. В этом нет ничего удивительного: первая красавица и самый модный молодой человек были на виду. Это и могло отравить и без того нелегкую жизнь поэта.
А теперь прочтем письма Дантеса от 14 февраля и 6 марта 1836 года.
«Петербург, 14 февраля 1836 г.
Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним — часть моих терзаний. Право, я, кажется, стал немного спокойней, не видясь с ней ежедневно, да и теперь уж не может кто угодно прийти, взять ее руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как я это делаю: а они ведь лучше меня, ибо совесть у них чище. Глупо говорить об этом, но оказывается — никогда бы не поверил — это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли дает его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с таким самопожертвованием, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: „Я люблю Вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет Вам наградой“, — да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к ее ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано все существование.