ЖАНРЫ

Из зарубежной пушкинианы
Шрифт:

Когда мне шел семнадцатый год, я встретила в Париже молодого офицера американских ВВС. Он был знакомым моей сестры Маши. Звали его Родни Лиу. Когда это было? Стало быть, в пятьдесят седьмом году. Я полюбила. Знала ли я тогда, что моя первая любовь продлится всю жизнь? Родни стал часто бывать у нас дома. Мой роман зашел так далеко, что я сказала отцу о наших планах. Отец вскипел: «Но он же китаец». Я ответила: «Он американец. Все, кто живет в Америке, — итальянцы, русские, белые или негры, — все американцы». Отец не унимался: «А ты бы и за американского негра пошла?» Я ответила: «И за негра бы тоже, если бы полюбила. Не забудь, что мой предок Ганнибал был негром. Если ты возражаешь, я подожду, когда мне исполнится восемнадцать, и все равно выйду за него».

В конце концов отец уступил, но потребовал, чтобы Родни принял православие. Его крестили в нашей церкви Александра Невского. Мы венчались в Париже, когда мне исполнилось семнадцать, и через год уехали в Америку, в Техас. Там родилась моя старшая, Екатерина. А потом переехали сюда, в Гонолулу. Родни долгие годы служил в местной авиакомпании, а сейчас — на пенсии. Он родился на этом острове. Здесь жили его деды и прадеды. Когда его предки переселились сюда из Китая, он не помнит. И китайского языка не знает. По-китайски говорила моя свекровь. А Родни и дети говорят только по-английски. Сейчас у нас пятеро детей и четверо внуков. Все браки — смешанные. Кого только нет! Ведь Гавайи — это перекресток цивилизации. У мужа старшей, Екатерины, гавайские и итальянские корни, у старшего сына Даниила жена из Манилы, и моя внучка Оливия — вылитая филиппинка. Муж средней дочери Рэчел — пуэрториканец, а предки Надиного мужа — филиппинцы, французы и испанцы. Вот только младший Саша еще не женат, ему двадцать семь лет. Ничего, успеет. Пусть пока погуляет.

Вот так и сказала: «пусть погуляет». Сказала это очень по-русски. Я подумал: разговорилась.

Заговорили о Пушкине. Она читала Пушкина большей частью по-английски. Я спросил, помнит ли что-нибудь по-русски. И она вспомнила:

Прощай, свободная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

И блещешь гордою красой…

— Я всегда любила море. А здесь вокруг океан. Но я и снег люблю. Говорят, в России его много. Я его не видела много лет. Здесь его нет, а у мамы в Париже я бываю только летом или осенью. Летаю к маме через два океана.

Потом мы гуляли под пальмами в парке дворца Толани. Там я сказал, что Пушкин мечтал о внуке, который «вспомянет» его под соснами Михайловского. Мог ли поэт предполагать, что его потомки вспомнят о нем под пальмами на острове Оаху? Под чужими незнакомыми звездами в самом центре Тихого оксана?

— У каждого есть родословная, — сказала Елизавета Александровна, — ее рисуют в виде дерева. Свое дерево я представляю так. Два корня, один в Африке, другой в Европе. Ствол — это Россия. А ветви и крона — весь мир. Но ведь так и должно быть с Пушкиным.

Старый Пушкин

Как-то давно между бывшими одноклассниками зашел разговор об истории. Эйдельман, наш будущий знаменитый историк и пушкинист, сказал, что истории как науки у нас нет. Есть предмет, преподаваемый по принципу «чего изволите». В истмат, как в узкие сани, крытые соломой, стараются втиснуть всю мировую историю — начиная от первобытных охотников на мамонтов и кончая строителями коммунизма.

— Это вам, физикам, ВПК разрешает в военных целях познавать тайны природы, — сказал Эйдельман, обращаясь ко мне. — А у нас, историков, шаг влево, шаг вправо — это побег. Например, говорят, что в истории нет сослагательного наклонения, — продолжал Эйдельман, — что нет вариантов, что все предопределено. А на самом деле непонятые закономерности и случайности создают многовариантный сюжет. И сюжет этот и интересен, и поучителен. Да взять того же Пушкина. Вспомните его «Воображаемый разговор с Александром I». Пушкин писал: «Когда бы я был царь, то позвал Александра Пушкина и сказал ему…» Дальше точно не помню, но поэт вообразил, как царь разругал бы его и за оду «Вольность», и за отношения с графом Воронцовым, и за то, что поэт — афей, т. е. атеист. И далее Пушкин от имени царя пишет (Эйдельман по памяти цитирует): «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где он написал бы поэму „Ермак“ или „Кочум“ разными размерами и рифмами». В нескольких десятках строк «бы» встречается одиннадцать раз. Вот вам биография Пушкина в сослагательном наклонении, которую поэт, заметьте, пишет за год до восстания декабристов.

Тут и я вспомнил Вересаева и цитируемый им рассказ Погодина о зайце, спасшем Пушкина. Перед самым 14 декабря Пушкину захотелось увидеться с петербургскими друзьями. Он приказывает Никите Козлову готовить повозку, а сам едет в Тригорское проститься с соседками. И оба раза, на пути в Тригорское и обратно, заяц перебегает ему дорогу. А тут еще и священник пришел проститься. И ссыльный поэт решил не испытывать судьбу, остался в деревне.

А Эйдельман, как всегда точно, на память, процитировал слова самого Пушкина: «Я… попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!» Обратите внимание — четыре раза «бы». Выходит, заяц спас Пушкина от Сибири.

— На этот раз, — продолжал Эйдельман, — история с сослагательным наклонением получает реальное продолжение. Ссыльного поэта фельдъегерь по приказу Николая I доставляет в Москву, и царь в Чудовом дворце спрашивает поэта, принял бы он участие в деле 14 декабря, оказавшись в Петербурге. И Пушкин отвечает: «Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре». За этот ответ Пушкин мог бы поплатиться. Было это 8 сентября 1826 года.

Тут кто-то вспомнил и о другом варианте событий. У декабристов было мнение, что, попади Пушкин 14 декабря на Сенатскую площадь и сошли его царь в Сибирь, не случилась бы роковая дуэль, Пушкин продолжал бы писать и в новое царствование вернулся в Петербург.

На это Эйдельман сказал:

— Есть и другие варианты. Я нашел в архиве дело Бошняка, агента Третьего отделения. Оказывается, еще во время Михайловской ссылки Пушкина коллежский советник Блинков был отправлен по высочайшему повелению в Псковскую губернию. В документе говорится, — цитирует по памяти Эйдельман, — «о взятии и доставлении по назначению одного чиновника, в Псковской губернии находящегося, о коем объявят при самом его арестовании». Этот ордер на арест поэта был выдан 19 июля 1826 года, т. е. задолго до освобождения Пушкина. Поэта бы арестовали, дай он подходящий повод. Вот и еще одно «бы».

А потом Эйдельман стал фантазировать о жизни Пушкина так, как если бы дуэли 27 января 1837 года вовсе не было или Пушкин остался жив, отделавшись легкой раной. Ведь дуэлей у Пушкина было не сосчитать, а сам Пушкин только-только созрел как художник и шел в гору. Мой друг рисовал живые картины жизни живого поэта, новые замыслы и их воплощение, воцарение Александра II, возвращение декабристов, встречу Пушкина с его лучшим, бесценным другом Пущиным, путешествие Пушкина по Европе («Адриатические волны, о Брента, нет, увижу Вас…» Не нет, а да, увидел…), освобождение крестьян, реформы («дней Александровых прекрасное начало», но на этот раз это не о дяде, это о царствующем племяннике). Скоро, скоро напечатают целиком «Деревню» (вместо куцего отрывка «Уединение»), а там, глядишь, и оду «Вольность». Пушкин стареет вместе с друзьями, вместе с Вяземским, Соболевским, Горчаковым… Старый Пушкин? А почему бы и нет? Многие Ганнибалы жили долго. Прадед Абрам Петрович прожил восемьдесят четыре года, двоюродный дед Петр Абрамович — столько же, бабушка Мария Алексеевна — семьдесят три года, да и отец Сергей Львович Пушкин — семьдесят восемь лет. Вот только брат Лев Сергеевич жил недолго, всего сорок семь лет. Но он пил вместо воды шампанское…

— Ведь даже завистливый Корф в своих пропитанных желчью воспоминаниях о Пушкине ставил, как он писал, «любопытный вопрос, что вышло бы дальше из более зрелого таланта Пушкина, если б прожил долее?» — извлекал из своей необъятной памяти Эйдельман. — Заметьте, даже Корф, говоря о Пушкине, не удержался от сослагательного наклонения.

— Послушай, но ведь это мистификация, — сказал я.

— А повести Ивана Петровича Белкина? — возразил Эйдельман. — Разве не мистификация? Ведь такого писателя вообще не существовало. А мистификация Мериме, его песни западных славян?

— Одно дело — писатель Белкин, а другое — Пушкин, основоположник нашей литературы. — Я продолжал сопротивляться, а Эйдельман — наступать.

— Пушкин еще и выдающийся русский историк, и сам важнейшее историческое лицо, — продолжал Эйдельман. — Но Понтий Пилат тоже историческое лицо, а «Прокуратор Иудеи» Анатоля Франса — мистификация. А «Дневник д’Аршиака» Гроссмана? А письма Стендаля о Гайдне? Всего не перечислишь. А резон — один. Говоря словами Пушкина, «сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок».

Поделиться с друзьями: