Изъято при обыске
Шрифт:
В первую очередь остерегалась она, разумеется, меня. Никто чаще, чем я, не бывал у них, никому Коля не уделял столько внимания, сколько мне. .
Ее отношение ко мне было двойственным. Конечно, она не могла пренебречь тем, что я любимая ученица ее мужа. При нем она, ему в угоду, ластилась ко мне, почти так же, как и к нему, заискивающе заглядывая мне в глаза, неестественно улыбаясь. В его отсутствие "кусалась", не упуская возможности задеть мое самолюбие, давая понять: что бы я ни воображала о себе, в сравнении с ней я — никто. Никто в настоящий момент и еще не известно, добьюсь ли чего-то в будущем. (Если она, Таня, не захочет, то уж точно: ничего не добьюсь). А вот она, Татьяна Петровна, хотя, в отличие от меня, звезд с неба не хватает, на земле уже добилась всего, чем только может похвастать женщина: такого, как у нее, спутника жизни нет ни у кого в городе, а возможно, и в целом свете. Добрый человек, прекрасный семьянин, самый талантливый в стране молодой прозаик…
С огромным наслаждением она выставила бы меня за дверь, расторгла ты дружбу, связывающую нас с Николаем Павловичем, но для этого нужны были очень веские причины, неопровержимые доводы. А поскольку таковых не было, она вынуждена была, чтобы не портить из-за меня отношений с мужем, дружить со мной и даже перенимать у меня то, за что хвалил меня мой учитель: смелость и увлечение политикой. .
Не помню уже, кто первый из нас, начинающих литераторов, заговорил о том, что хорошо было бы создать тайный кружок, достать типографский станок и печатать листовки против партии и Хрущева. Очень возмущало нас, что он, Никита Сергеевич, имея самое непосредственное отношение к злодеяниям Сталина (так же, как и вся партийная верхушка), вздумал теперь нажить себе политический капитал, разоблачая того, кого уже на свете нет. .
Скорее всего, мы бы осуществили эту идею насчет листовок. Кое-какие связи с типографией городской газеты у нас были: с кем только ни выпивали наши местные поэты и прозаики. Очень даже могло такое случишься в 56 году, когда наш рабочий город, впрочем, как и вся страна, кипел и бурлил. Но, слава богу, это не произошло, иначе не сидела бы я сейчас на том месте, где сижу, и не писала бы эти строки.
Исполнению нашего патриотического начинания помешало одно очень досадное обстоятельство, а лучше сказать, мой вредный характер, из-за которого, не успев перейти от слов к делу, мы все вдрызг переругались.
Предпосылкой для этого скандала послужил выход в свет романа "Не хлебом единым", ставшего событием в литературе и наделавшем столько шума в обществе. Прочитав по совету нашего учителя новинку, мы, молодые, жаждущие перемен, естественно, пришли в восторг. И с высоты этого чувства совсем другими глазами посмотрели на того, кто еще вчера был для нас кумиром. Начали за его спиной судачить, придираться к нему, обвиняя в недостаточной революционности. Мы, мол, так ценили вас, обожаемый, так восхищались вами, что же вы подкачали, не создали ничего такого значительного. как Дудинцев создал, одним махом завоевав всемирную известность?. Нехорошо. нехорошо. .
Кроме названной, была и другая, не менее серьезная, чем первая, причина для начавшегося в магнитогорском литобъединении разброда. Но я тогда, в 56, о ней не догадывалась, поэтому не назову ее пока.
Роман Дудинцева, надо полагать, прочитала и Татьяна Петровна. Может быть, даже раньше нас. Но почему-то из этого прочтения не сделала надлежащих, как нам тогда казалось, выводов и продолжала по-прежнему, как заведенная, превозносить до небес "самого- самого- самого талантливого молодого прозаика", собственного мужа. Одернуть ее у нас не хватало храбрости. Мы прекрасно понимали, что за этим последует. Лишь распростившись с нею и выйдя из ее дома на улицу, где она никак уж не могла нас услышать, мы начинали с ней спорить, ругать ее, на чем свет стоит:
— Из кожи лезет, пропагандируя книги собственного мужа. И не доходит до нее, что это нескромно, некрасиво.
— Осуждает культ личности Сталина, Хрущева, листовки против генсека намерена выпускать, а сама создает культ своего мужа.
— И того не способна уразуметь, что чем упорнее старается раздуть его авторитет, тем основательнее подрывает его!.
Тане за глаза, бесспорно, доставалось от нас куда больше, нежели Николаю Павловичу. .
Меня этот коллективный "бунт на коленях", конечно, не устраивал. Не было у меня такой привычки говорить о человеке за глаза хуже, чем ему в глаза. Прежде чем осудить кого-то в его отсутствие, я высказывала этому товарищу свое нелестное о нем мнение прямо в лицо. Впервые в жизни я попала, сама не заметив как, в такое щекотливое, прямо — таки дурацкое положение и страшно нервничала, психовала. Тем более, что Николай Павлович продолжал оставаться моим другом.
Я не знала, как выйти из этого тупика. Признаться Воронову во всем значило не только себя дискредитировать (перед этим я бы не остановилась), но и на "сообщников" своих донести. А этого, понимая, что донос нисколько не краше сплетен, я себе позволить уже никак не могла. .
А тут, как нарочно, день рождения Николая Павловича, тридцать лет исполняется. Круглая дата. Надо отмечать, поздравлять с успехом. В коем сомневаешься?.
(Подумать только! — рассуждаю сейчас. — Всего 30 лет, а уже в Москве вовсю печатался. Молодые максималисты, не понимали мы тогда, что не только мы сами, но и наш учитель был еще слишком молод, что все лучшее, что ему было суждено создать, — я имею в виду его роман "Юность в Железнодольске", который автору, как и Дудинцеву его первая книга, едва ли не стоил жизни, — напишет он позднее и что ему сперва надо время дать, а потом уже так строго взыскивать)…
Возможно, разоткровенничавшись на именинах за рюмкой водки, мы бы и объяснились с Николаем Павловичем. И поняли друг друга. Но судьбе угодно было этому нашему задушевному разговору помешать. Воронова неожиданно и срочно вызвали в Москву по издательским делам. Махнув рукой на свой юбилей, он уезжает. Кажется, на этом надо было поставить точку. И отдохнуть от угрызений совести. Но нет. Непроницательная Таня, ни о чем не догадываясь, не хочет дать нам передышки. Ей не терпится насладиться причитающимися Коле поздравлениями и почестями, и она ни за что не соглашается отсрочить празднование. А из этого следовало, что мы, литкружковцы, и без того запутавшиеся во лжи, должны были по ее приказу (как будто было у нее такое право — приказывать нам) явиться к ней в гости в назначенный день и час и дальше врать, подпевая супруге писателя, не столько в него, сколько в самое себя влюбленной, чье бахвальство у нас уже в печенках сидело…
Таня велела прийти всем сразу, чтобы не тянулись целый вечер по одному. Собрались. Как на каторгу, идем. Тащимся по улице, еле ноги переставляя. И все те же ведутся отступнические разговоры. Я уже молчу, терплю. А на душе кошки скребут: предчувствую недоброе. Поднялись на пятый этаж. Вошли в квартиру. И сразу спутников моих как подменили. Заливаются соловьем.
Таня нарядная, гладко причесанная (самая послушная, самая примерная ученица Воронова — так она мнит о себе, мечтая со временем, благодаря заслугам Николая Павловича, обрести положение в обществе и прослыть великосветской дамой, хозяйкой одного из московских салонов, вроде тех, что описаны Львом Толстым в его эпопее "Война и мир"…)
Нашему приходу она сдержанно радуется, ее большие, на выкате глаза, как всегда, притворно улыбаются, напрашиваясь на комплименты, благодарят за них продуманным, перед зеркало отрепетированным взмахом длинных, прямых ресниц.
Стол, покрытый белоснежной скатертью, уставлен бутылками, закусками. Ради такого случая не поскупилась хозяйка. Но я обратила внимание на тончайшие, почти прозрачные пластиночки сыра. (Меня золотом осыпь — я так не смогу нарезать ни сыр, ни колбасу). Вздохнув, я села поодаль от стола, на черный кожаный диван, тоже заставивший меня вспомнить Льва Николаевича. Вот тут, думаю, в сторонке, отсидеться бы мне. Послушать, что станут говорить эти притворщики, помолчать, да и уйти домой. Но разве это возможно? Кто мне позволит?
Мое мрачное, не соответствующее моменту настроение хозяйку не смущает, она не спрашивает, в чем дело, что со мной. Ей, наверное, кажется, что меня тревожит нечто постороннее." Сейчас пригубит рюмочку, и все пройдет", — так, видно, думает она. Нисколько не сомневается Татьяна Петровна, что это странное, прямо-таки фантастическое, на мой взгляд, мероприятие-юбилей без юбиляра, как свадьба без жениха, как раз то, в чем все нуждаются, а больше всех Николай Павлович. И фантазирует дальше: приедет он — вот будет рассказов. Он ей про Москву, она ему про Магнитку, про это торжество. Все в подробностях опишет. Как и подобает жене писателя, его личному секретарю-машинистке, кое-чему, естественно, научившейся при перепечатке рукописей супруга: какие блюда она приготовила, какие вина достала. Кто пришел. Кто во что был одет. И главное: кто любит его, а кто, вероятно, и не очень (кому, стало быть, следует потом помогать пробиться, а кому — нет).