Изъято при обыске
Шрифт:
— Вам 25! По годам я вдвое старше вас. Но в душе я моложе, потому что нет для вас ничего святого! — она ползала на коленях перед той злополучной пачкой, сдирая с книг газету и как бы молясь на портрет.
Я сама тогда, повторяю, критикуя коммунистов, ни на йоту не сомневалась в Ленине, но на раболепие седовласого ребенка мне было смешно смотреть. Что бы она, застрявшая в прошлом партийка, сказала теперь, если бы дожила до наших дней и посмотрела, что делается вокруг…
Ее обвинения в свой адрес не оставила я, разумеется, без ответа. И поклясться готова, что после этого нашего неприятного для обеих разговора, не мешкая ни часа, отправилась моя идейная противница "на горку" ("горкой" в Магнитке в те времена называли горотдел КГБ), чтобы сообщить властям о вопиющей "аполитичности" одной из ее подчиненных, чем, дорисовав начатый Кривощековой, Лионовой, Платовой портрет "антисоветчицы", ускорила приход ко мне незваных гостей.
Всецело поглощенная просветительской деятельностью в городе, ставя общественное мнение выше личного, проглядела она в свое время собственного сына. Он умер от туберкулеза легких в тридцатилетнем возрасте. Этой жертвы ради "светлого будущего" человечества ей казалось недостаточно. Очень хотелось верноподданной до умопомрачения Марии К. с помощью карательных органов и моей жизнью распорядиться по-своему. У кого нет головы на плечах, тому ничего не стоит лишить ее и других…
***
Красные маки, маки махровые
Буйно цветут в саду.
Юные годы, годы суровые —
Беда обгоняет беду.
Маки увянут, осыпятся маки,
И обнажится плод.
Что после этой отчаянной драки
Совесть в душе найдет?
На следующий после обыска день, рано утром, я должна была явиться в горотдел на допрос. И, разумеется, не заставила себя долго ждать. Одетую и причесанную, как вчера, празднично, меня встретили на проходной. Галантно расшаркиваясь, распахнули передо мной одну дверь, другую. Поддерживая под локоток, ввели в казенно пахнувший дерматином кабинет и усадили на самое "почетное" место — напротив следователя (это был худой грузин, не успевший побриться, когда-то, должно быть, черный, как смоль, но к тому времени заметно выцветший и слегка позеленевший, как плесень, с желтыми ногтями, насквозь прокуренными), который, наспех выполнив необходимые в подобных случаях формальности, сразу же приступил к "делу": принялся, выражаясь современным языком, "вешать мне лапшу на уши", — доказывать, что я, такая-то и такая-то, в нарушение таких-то и таких-то статей Уголовного кодекса, за что мне полагается наказание сроком от стольки-то до стольки лет, занимаюсь, во-первых, антисоветской пропагандой, во-вторых, шпионской, в пользу английской разведки, (?!), деятельностью, а в — третьих, и это кажется им наиболее обидным, сама страдаю по вине того, кто за кратчайший срок сумел преданную партии и правительству комсомолку так, до неузнаваемости, перевоспитать, сея смуту в городе через свое литобъединение…
Воронов? Они решили связать меня с ним одной веревочкой? Его привлечь к ответу? Вот это был сюрприз для меня! Но за какие грехи? Испытывая историю на себе, играя с огнем, я знала, на что иду. А он в чем виноват? Лишь тем, наверное, что всякий раз, когда я попадала в очередной переплет, неизменно приходил мне на помощь и выручал? За это, согласно их подлой логике, я должна была, спасая собственную шкуру, его предать? Ловко закручено, ничего не скажешь! Но ведь исторических опытов своих я еще пока не завершила. И теперь, перед лицом реальной опасности, мне по-прежнему больше всего хотелось узнать, что будет дальше, чем это для меня закончится, если я в 59, а не в 37 году, после обыска, прозвучавшего как предупреждение, как сигнал тревоги, презрев его, буду вести себя, как и до него, не каяться, не выкручиваться, не отрекаться от своих убеждений, а настаивать на них, критиковать?
Очутится за решеткой в результате подобных исследований в пятидесятые годы возможность, безусловно, была. (Сейчас, в 90-е, это доподлинно известно). Но тогда, в 25 лет, полная физических и душевных сил, не зная, что такое тюрьма, я не боялась ее. Наоборот, до крайности любопытной и вездесущей, какой я была с детства, мне даже хотелось туда попасть. И это на себе проверить. А коли уж это было так, если собственную шкуру спасать я не собиралась, то и губить кого бы то ни было, тем паче друга и учителя своего, не было у меня никакой надобности…
Свое осуждение недостатков в нашей жизни я оценивала иначе, нежели они, прислужники КПСС и правительства; возглавляемого Хрущевым. Поэтому с обвинениями в свой адрес не согласилась, заявив:
— Нет, я не против советской власти, я за нее. Но против партии. Была, есть и буду, что бы вы со мной за это ни сделали. Тюрьма? Пожалуйста. Посадите — только докажите, что я перед вами права. А она, правота моя, мне всего дороже…
Наверное, они рассчитывали, что искренняя до глупости, я и о Воронове, если вздумаю за него заступаться, скажу примерно то же, что и о себе, что в его протесте, как и в моем, еще нет состава преступления и, следовательно, в том, что он своих учеников настраивает так воинственно, не его вина, а заслуга перед обществом. Очень надеялись они, должно быть, на так и прущую из меня откровенность. (Моя легкомысленная челочка, видимо, сбивала их с толку).
Но я, нутром чувствуя, чем обернется для писателя такая попытка защитить его честным способом, вообще как бы отказалась его защищать. И стала сама на него нападать. Обвинять, но не в том, за что готовились расправится с ним эти "любители жизни спокойной, согласия и тишины", а в прямо противоположном. С врагом, как известно, бороться надо его же оружием. Оружием этих аферистов (а именно такое мнение о них сложилось у меня во время обыска, теперь же, во время первого допроса, лишь только чекист мне предъявил обвинение в шпионаже, которое я вообще пропустила мимо ушей, и открыл свои планы относительно Воронова, это мое мнение о них, как о жуликах, еще прочнее укрепилось), повторяю, оружием этих мошенников была хитрость и ложь. Посему, чтобы оказаться ими не одураченной, и мне пришлось, отбросив щепетильность и свою привычную прямолинейность, перестроиться на ходу и врать им так же, как и они мне, без зазрения совести.
— Воронов? — сделала я вид, что уже успела позабыть, кто он такой. — Причем тут Воронов? Он же коммунист. А коммунистов всех я ненавижу. Не за это ли вы хотите меня покарать?…
— Неправда! — хозяин кабинета, твердо веривший до этого мгновения, что ему легко удастся заморочить мне голову и загнать в ловушку (как некогда сделала со мной, пригласив к себе в кабинет, Кривощекова), усомнился вдруг в своем умственном превосходстве надо мною. Выдала его чрезмерная горячность, с которой он поспешил, как провинившуюся школьницу, призвать меня к порядку. — Николаю Павловичу вы делали исключение. Это кто угодно подтвердит. Вы были дружны с ним!
— Была! — опять не растерялась я. — До 56 года. Пока всему миру не стало известно, кто они такие, члены КПСС. Почитайте повнимательнее мои дневники, и вы убедитесь в этом. С 56 года мы с Вороновым в ссоре.
Николай Павлович коммунист. И настоящий. Если бы все партийные были такие, то и конфликта с партией у меня не произошло бы. Следователь отлично это знал. Но в его намерения не входило доказывать мне, что Воронов хороший человек, и он, оставив без внимания мой выпад против учителя, задал мне какие-то другой, не относившийся к личности писателя вопрос…
Как ни владел собой опытный юрист, все же по лицу его было заметно, что он нуждается в таймауте. Ему требовалось поразмыслить, полистать мои записные книжки, поскольку это был единственный источник, из которого он мог, как надеялся, почерпнуть, выражаясь по-современному, "компромат" на руководителя магнитогорского литобъединения. Пока у него не было такой возможности — досконально изучить мои "труды". Черт возьми! Он же был не из местных деятелей "разведки". Только сегодня утром прилетел из Челябинска. И сразу с корабля на бал! За несколько часов попробуй перевернуть гору бумаги, которую вчера четверо за полсуток еле-еле осилили. Согласитесь, это просто невыполнимо. Были же и в их, презираемой народом работе свои трудности…
Потом он читал и перечитывал мои записи, выучивал наизусть целые страницы, короче говоря, штудировал меня, как классиков марксизма-ленинизма, а при встречах со мной цитировал, стараясь "припереть" меня к стене, но вернуть то, что упустил в первый день, — инициативу — не смог уже. Мне ведь не надо было перечитывать то, что я сама настрочила. В своих блокнотах я была как у себя дома. А дома даже стены помогают. Кто не знает этого?
С самого начала я знала, что у меня отражено, а чего нет вовсе. Поэтому сразу же смекнула, как спасать Воронова. За что зацепиться и на чем стоять, чтобы не дать себя обвести вокруг пальца.