К Колыме приговоренные
Шрифт:
— Да не знаю я никакого Григорьева, — закричал уже в испуге Рябошапка.
— Басман, и ты не знаешь Григорьев? — спросил Кухилава.
— Знаю, расстреляли его, — ответил Басманов.
— Ай-я-яй! — схватился за голову Кухилава. — Басман знай, я знай, а Рябошапкин не знай! Как это? А?
Припёртый в угол, Рябошапка крикнул Кухилаве;
— А докажь! Докажь, что я, а не другой морду прятал!
— Выходит, помнишь, Рябошапкин, как Григорьев стреляли. И морда, помнишь, как прятал, — тихо сказал Кухилава и, не прощаясь, ушёл со штольни.
А Басманов и Рябошапка пошли в забой. Вечером Басманов возвращался в барак один. Вскоре после того, как ушёл Кухилава, Рябошапка, сославшись на то, что у него разболелся живот, вышел из штольни и скрылся в тайге.
В ресторане
Выйдя на пенсию, старший бухгалтер Губин стал никому не нужен и потому потерял интерес к жизни. Не отличавшийся и до пенсии ни здоровьем, ни внешним видом, теперь он похудел и осунулся, а на плохую погоду его мучил ревматизм. И если говорят, что старость — не радость, потому что она больна и у неё нет будущего, то для Губина это была только половина горькой правды, вторая, не менее горькая её половина терзала и мучила его, когда он возвращался в своё прошлое. Вся прошлая жизнь казалась ему уже не жизнью, а сценой провинциального театра, в котором он играл роли, не свойственные ни его натуре, ни его способностям. По натуре — тихий и безвольный, выдавал он себя за человека с ярким и сильным характером, способности его были небольшие, а ломал он из себя неординарную личность. Думал ли кто, что он и на самом деле человек неординарный, Губин не знал, так как занятый только собой, других не замечал, а верил ли он в это сам, — кто знает — ведь посмотреть на себя со стороны и по-настоящему оценить — кто ты, наверное, никому не дано. Не сомневался Губин в одном: жена в него не верила.
— Ты хоть передо мной-то не ломайся, — говорила она часто.
Жену Губин не любил, считал её недалёкой и поэтому не обращал на неё внимания. Теперь, когда всё позади, и нет уже ни придуманного им театра, ни жены, и сидит он в дешёвом ресторане с пожелтевшими обоями и потрескавшимся потолком, у Губина не выходит из головы, что жизнь он свою по-дурацки и просто так, ни за что, профукал. «Иначе не сидел бы в таком ресторане», — казнит он себя.
Видимо, подумав об этом, он выразил что-то и вслух, потому что перед ним вырос официант и тоном университетского профессора, которому бездарные студенты уже надоели, как горькая редька, сказал:
— Я слушаю вас.
— Мне бы салатик и рюмку водки, — попросил Губин.
— С салатом водку не подаем, — обрезал официант.
— А с чем? — несмело решил узнать Губин.
Брыкнув, как молодая лошадь, ногами, официант повернулся к нему задом и крикнул швейцару:
— Порфирий, сколько можно говорить: таких, как он, в ресторан не пускать!
Губина бросило в жар, потом ему показалось, что его окатили холодной водой, а когда заметил, что все, кто были в ресторане, смотрят на него с нескрываемой усмешкой, он почувствовал себя загнанным в узкую клетку, выбраться из которой можно только боком. Наверное, так бы он и сделал: вышел из ресторана, натыкаясь на столы, если бы не выручил по-бычьи сложенный мужик с соседнего столика.
— Эй ты, харя! — крикнул он вслед вихляющему задом официанту. — За что керю обидел?!
Когда официант не обратил и на него внимания, он выругался, выпил рюмку водки, не торопясь, закурил, и уже потом объяснил Губину.
— Запомни раз и навсегда, — сказал он, — в этой рыгаловке водку без горячих блюдов не дают!
Когда Губин окончательно пришёл в себя, его разобрала злость на официанта. «Да как он смел? — дрожало всё у него внутри. — Или я ему уличный мальчишка?!» И вспомнив, что у него в кармане двести сестриных рублей, он решил показать себя.
— Официант! — крикнул он и зло топнул под столом ногой.
Через час Губин был под хорошим градусом, от неоднократных заказов горячих блюд у него ломился стол, похожий на профессора официант носился от его столика на кухню и обратно скаковой лошадью. Но Губину этого уже было мало. Забыв, что недавно ругал свою жизнь за её дешевую театральность, он стал ломаться перед соседями по столику в роли незаурядной личности.
— Извините, — взял он за локоть пучеглазого соседа справа, — вы, случаем, не учёный?
— Случайно, я — не учёный, — спрятал под стол сосед локоть.
— А жаль! — не понял его Губин. — Поговорили бы!
И потянулся снова к его локтю.
— Вы мене локоть-то оставьте, — с еврейским акцентом попросил недовольный сосед и сделал вид, что занят курицей.
В разговор вмешивается сидящая напротив Губина толстая дама. У неё жирные губы и смеющееся лицо.
— Простите, — обращается она к Губину. — А вы что, учёный?
— Да как вам сказать, — мнётся Губин. — Нынче ведь куда ни плюнь — всё в учёного. — А освободившись от напускной скромности, сообщает: — Доктор наук, к вашим услугам.
— И каких? — смеётся дама.
Заметив, что дама не из простых и, ляпнув не то, с ней можно попасть впросак, Губин осторожничает.
— А разных! — смеётся и он, но, видимо, сообразив, что шутовской тон для учёного не годится, спрашивает:
— Простите, а вы в Гонолулу не бывали?
— В Гонолуле? — поправляет его дама. — Нет. А что у вас в этой Гонолуле?
Откинувшись на спинку стула и заложив ногу на ногу, Губин сообщает:
— О-о, и не спрашивайте! Ежегодные командировки, научные изыскания. В основном, по семейству разнокрылых.
— Выходит, вы — доктор разных наук и специализируетесь по разнокрылым, — уже ехидничает дама.
Губин, знавший в жизни только себя и не видевший поэтому других, ехидства её не замечает. Он даже пытается показать свою науку о разнокрылых в занимательном виде. Для этого поднимает в локтях руки и машет ими, как крыльями, на уровне плеч. Дама этого не выдерживает. Она прыскает от смеха, толкает в бок пучеглазого соседа и спрашивает:
— Ёсик, ты когда-нибудь такое видел?
Ёсик молчит.
После разнокрылых, извинившись перед дамой, Губин идет в туалет. Перед входом в него он с бесцеремонной фамильярностью бьет швейцара по плечу и говорит:
— Уж извиняй, брат Порфирий, подвёл я тебя!
И подавая ему небрежно вынутую десятирублевку, добавляет:
— Порядки и мы знаем!
А когда выходит из туалета, подмигивает ему уже как старому знакомому.
А в ресторане уже музыка: бренчит расстроенное пианино, плачет старый саксофон и ухают барабаны. Губин, в отличие от других, заказывает классическое.
— Простите, — объясняет он толстой даме, — классика — моя слабость. — И спрашивает: — А как вы её находите?
Дама смеётся, говорит, что классику она никогда не теряла, но Ёсик приставания Губина к даме уже не выносит.
— Вы перестаньте приставать к неизвестному вам человеку. Это же, — швыряет он салфетку на стол, — не вытерпливает никаких пределов!
— Ёсик, — успокаивает его дама, — не сердись! Он такой забавный!
Когда дама со своим сердитым Ёсиком уходит, Губин остается один, и его охватывает чувство, какое испытывают артисты, когда они с большим сожалением расстаются со зрителем после удачно сыгранного спектакля. Увидев по-бычьи сложенного мужика за соседним столиком, он подходит к нему, вежливо отвешивает ему поклон и говорит: