К Колыме приговоренные
Шрифт:
С тех пор, как умерла жена Кондрата, в доме этом никто не жил. И дело не в том, что отопить такую громадину зимой было трудно, отталкивал он всех дурными о себе слухами. Говорили, что умер Кондрат не своей смертью, а его убила Кондратиха со своим полюбовником, и там, где сейчас его могила, на самом деле в ней никого нет, так как тело убитого Кондрата полюбовник сбросил в озеро. Сам он после этого стал много пить и допился до того, что в этом озере утонул. Одни говорили, что утонул он в нём по-пьянке, другие — потому, что его совесть замучила. Что было на самом деле, да и вообще, убивала ли Кондратиха с этим полюбовником своего мужа — никто толком не знал. Одно было известно: умирала Кондратиха, как все убийцы, тяжело. Опухшая от водянки и изъеденная какой-то язвой, перед смертью она так кричала, что хоть уши затыкай и убегай из дому, а когда уже совсем отходила, просила прощения у своего покойного Кондрата. Похоронили её впритык с его могилой. Однако копавшие могилу поселковые мужики говорили, что гроба Кондрата они в ней не видели, хотя по их расчетам, если бы Кондрат в могиле лежал, они бы на него обязательно наткнулись. Верить им было трудно: могилу они брали на пожог и были сильно пьяными, поэтому сжечь гроб и кости Кондрата и не заметить, как выкинули их вместе с землей, им ничего не стоило.
Слухи о том, что Кондрат умер не своей смертью, усилились, когда в дом вселилась Анна Ивановна по фамилии Ломидзе, сосланная в посёлок за мужа. Сначала стали замечать, что свет у неё по ночам горит не в одном окне, а сразу во всех, и за ними ходят какие-то похожие на привидения тени. Потом стали говорить, что всякий раз в полночь кто-то выходит на крыльцо, тяжело на нём вздыхает и долго курит. Так как Анна Ивановна не курила и жечь по ночам во всех окнах свет ей было ни к чему, по посёлку пошли слухи, что делает это не она, а поднявшийся из озера покойный Кондрат. Даже видели, как он выходил из него в белых кальсонах. Поселковые бабы в это верили. «А все покойники ходят в белых кальсонах», — говорили они. Мужики в это верили мало, но таинственности от этого вокруг дома на Кондратихе меньше не становилось. Ведь и они думали: так это или не так, мы не знаем, но, как говорится, дыма без огня не бывает.
А Анна Ивановна вела замкнутый образ жизни и в посёлке появлялась только за тем, чтобы взять продуктов в лавке. Была она низкого роста, плотная и с большой копной седых волос на голове. Оттого, что волосы были не причёсаны и по голове разбросаны как попало, а лицо у Анны Ивановны было грубым и с глубоко впавшими глазами, она была похожа на ведьму. Продуктов она набирала всегда много, и о ней уже говорили: «Эту торбу ещё и прокормить надо!» А другие смеялись: «Это она привиденьев кормит!» Говорили также, что муж у неё был большим военным начальником, в войну командовал полком, а когда война закончилась, он где-то сказал не то, что надо, и, как это тогда было положено, ему дали пятнадцать лет колымских лагерей, а Анну Ивановну за него сослали.
Слухи о привидениях в доме на Кондратихе, наверное, продолжались бы долго, если бы в это дело не вмешался Валька Щиблетов. На материке он ходил в комсомольских секретарях какого-то большого завода, а когда его из этих секретарей турнули, он приехал на Колыму и на ней быстро спился. Здесь, на лесоповале его держали, потому что других, непьющих, на нём не было. А побудил его вмешаться в это дело, видимо ещё не совсем потухший в нём комсомольский зуд. «Я покажу им привидения!» — решил он однажды и, не долго думая, прокрался ночью к окну дома на Кондратихе. Вместо привидений за окном он увидел трех здоровых мужчин, сидящих за столом, похоже, над какой-то картой. Один из них, широкоплечий, похожий на грузина, тыкал в неё пальцем и что-то быстро говорил. Другие, слушая его, согласно кивали головами. В углу комнаты, где они сидели. Валька заметил два стоящих вверх дулом автомата. «Да это ж беглые!» — обожгла его догадка. Тихо, так, чтобы ничего не хрустнуло под ногами, он выбрался со двора и бросился в посёлок.
Дома Валька долго не мог прийти в себя. «Вот тебе и привидения!» — стучало у него в голове. А когда он успокоился, то вспомнил, что после того, как Анна Ивановна Ломидзе вселилась в дом на Кондратихе, из недалеко расположенного лагеря был совершён дерзкий побег трех заключённых. Ночью они прокрались в караульное помещение, разоружили охрану и, прихватив с собой два автомата и пистолет, скрылись в тайге. «Конечно, это они!» — понял Валька и стал думать: что делать? Донести властям? Можно, конечно, если они уголовники. А если политические? Так как у Вальки ещё не прошла злость на комсомол за то, что его он из своих рядов вытурнул, вопрос: надо ли сдавать властям политических, мучил его до утра. Днём он пил, а вечером не вытерпел: проболтался корешу. Проболтался не потому, что решил выдать властям беглых, а просто так, без всякого умысла. Ведь удержать язык за зубами, когда он сильно чешется, дано не каждому, а уж Вальке, язык которого на комсомольской работе никогда за зубами не держался, тем более. Вскоре о том, что Анна Ивановна укрывает трех беглых, знал весь посёлок, а через три дня на вездеходе в посёлок нагрянули эмвэдэшники.
Бой у дома на Кондратихе шёл сутки. Сначала он был вялым. Пристреливаясь, эмвэдэшники из своих укрытий не высовывались. Видимо, чтобы ускорить дело, капитан, командовавший ими, выдал всем спирту. Пьяные, они бросились в атаку, но тут же, оставив троих убитыми, отпрянули. Во время атаки впереди, с пистолетом в руках, бежал капитан. Он страшно матерился, а когда получил пулю, неловко взмахнул руками и упал лицом в землю. Наконец, эмвэдэшникам удалось прокрасться к дому с той стороны, где не было окон, и поджечь его. Из горящего дома вышли похожий на грузина мужчина и Анна Ивановна. Когда их окружили, мужчина вытащил из кармана пистолет и выстрелил себе в голову, а Анна Ивановна бросилась на эмвэдэшников и закричала: «Стреляйте, гады! Стреляйте!» Стрелять в неё никто не стал. Тогда она вернулась к застрелившему себя мужчине, упала ему на грудь и стала плакать. При этом она гладила его лицо и все повторяла: «Гриша! Гриша!»
Забрав Анну Ивановну, эмвэдэшники уехали, а вскоре в посёлке стало известно: застреливший себя мужчина был её мужем.
В колесе жизни
Когда развалился прииск Отрожный, все кто мог, разбежались в поисках нового места работы. Остались Егор Толмачёв, работавший раньше начальником участка, бывший ссыльный Калашников, где и кем только не работавший Фестивальный, безродная баба Уля, дурочка Ганя и ещё несколько человек, которым податься было некуда. Посёлок отключили от электричества и центрального отопления, закрылись почта и баня, магазин перенесли в районный посёлок, добраться до которого летом можно было по реке, а с наступлением холодов — по зимнику.
Жили, кто как может. Егор Толмачёв держал теплицу, в которой выращивал огурцы и помидоры, промышлял на реке рыбой, а в тайге оленями, Калашников и баба Уля жили пенсией. Фестивальный, отоварившись в кредит в районе, завозил на всех, с расчётом и на зиму, продукты и одежду, а потом брал за них хорошие деньги. Другие жили бог знает чем. Одни, видимо, доедали оставшиеся от коммунистов запасы, другие прилавливали в реке рыбу, собирали в тайге ягоды и грибы, бичи, обосновавшись в брошенной школе, ели бродячих собак, дурочка Ганя побиралась.
Уютный, похожий раньше со стороны реки на дачную усадьбу, посёлок обветшал и уже, казалось, осел в землю. Сложенный из крупноблочного камня и красного кирпича Дом культуры стал похож на развалившуюся крепость, за выбитыми окнами в коммунальных домах, казалось, прячется что-то враждебное, даже таёжный подлесок, окружавший посёлок, казалось, осунулся и стал мельче. Уже не шумели здесь остроконечные чозении, не раскачивались на ветру тополя и ивы, не щебетали по утрам юркоголовые пташки, кричали одни вороны, да по ночам выли голодные собаки.
У каждого из оставшихся в посёлке в прошлом была своя жизнь, свои заботы и радости, и каждый о ней вспоминал по-своему. Кто-то думал, что прожил её не так, как надо, кому-то она казалась не хуже, чем у других, Егор Толмачёв, вспоминая своё прошлое, никогда не задумывался, хорошее оно или плохое. Он жил так, как считал нужным, да и память-то сохранила ему одни крутые повороты жизни. Вот он сидит на берегу реки, осень, подытоживая лето, осыпала землю красной, как кровь, брусникой, обметала речные заросли чёрной смородиной, бурундуки, сделав зимний запас кедровых орешков, лениво греются на солнце, напоённый лесным ароматом воздух и бодрит, и кружит голову. И для Егора это лето не прошло даром. И ягод, и сушёных грибов хватит на всю зиму, на проданные с теплицы помидоры Варе, своей жене, справил шубу, себе купил «Москвич», а соседу, можно сказать, за так помог срубить баню. Выбрав из сети рыбу, Егор идёт домой. Уже вечер, застывшее солнце в закате серебрит кроны лиственниц, от одиноко стоящих чозений бегут длинные тени, тропа, по которой он идёт, весело кружит в зарослях ивы, а дальше в засохшем мелкотравье убегает до самого горизонта, где над смутными очертаниями посёлка уже курится вечерняя дымка и слышно, как лают собаки. Настроение у Егора хорошее, несмотря на свою тяжеловесность, он идет легко, и, кажется, наддай ещё шагу, и вот он — твой посёлок. В нём до гвоздя в чужом заборе знакомая ему улица, его дом с высоким крыльцом и светлой верандой, на цепи Серый, он, как всегда, показывая свою верность Егору, то лижет ему руки, то облаивает заросли ивы на задах двора, где, наверное, ему кажется, прячутся чужие люди.
Настроение у Егора портится, когда он представляет, что дома его ждёт встреча с сыном Митей. Его Егор не любит за мягкотелость и бабий характер. «И в кого такой?» — думает он. У самого Егора характера — хоть занимай, жена только с виду тюха-матюха, а тронь, закусит, и убей, не отступит, а Митя, как от чужого дяди: ни отцовского характера, ни Вариной настырности. «Может, и правда, от этого хлюпика?» — думает Егор, имея в виду учителя, с которым Варька крутила до него. Правда, по расчётам получалось — не от него, но кто этих баб знает: рога наставить им и живому мужу ничего не стоит. Снимало подозрение с Вари одно: у Мити была такая же на голове круглая лысина, как и у него, а у учителя лысины на голове не было. Хотя и это не всегда успокаивало. Когда Митя, по-девичьи опустив глаза в землю, мямлил там, где надо было сказать слово, и этим становился похожим на учителя, Егора опять одолевало сомнение. «И не у лысых бывают лысые», — думал он.