Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Словом, как ни крути, как ни верти, а от себя не уйти. Антон Карташев, величавший Мандельштама молодым левитом, в свое время министр вероисповеданий, поставленный демократической Февральской революцией, а позднее, в эмиграции, профессор Парижской Духовной академии, держался того же мнения, которое, со свойственной ему прямотой, изложил в книге «Воссоздание Св. Руси»: «Мистична жизнь и отдельного человека, и племенных народных коллективов. Она по тончайшим законам наследственности носит в своих недрах всю органическую полноту опыта, переживаний, добродетелей и пророков своих предков, своей истории. Так слагается и действительно существует коллективная душа народов с их особыми влечениями, призваниями и духовной судьбой. Не подчиняясь террору псевдонаучных выделывателей „общественного мнения“, мы ясно видим и утверждаем это органическое, из тысячелетних глубин древности идущее, племенное, этническое начало, перерабатываемое в духовном опыте народов в высшее, идеальное национальное призвание».
Член императорской Российской академии наук Овсянико-Куликовский в самые ранние годы советской власти выпустил книгу о психологии национальности, которая так и называлась: «Психология национальности». Большой дока по истории культуры, он писал: «Когда речь идет о национальном укладе того или иного народа, мы прежде всего обращаем внимание на психологию его мышления и умственного творчества и стараемся уяснить его особенности по произведениям мыслителей, ученых и поэтов». А в чем же сказываются эти особенности? А особенности, пояснял Овсянико-Куликовский, иными словами, национальные отличия, следует искать не в содержании, не в положительных результатах умственного творчества, а в психологии процессов мысли, не в логике, не в методах, не в приемах, а в психологической «подоплеке» логики, методов и приемов. Что, например, специфически английского в законах Ньютона или специфически еврейского в теории относительности Эйнштейна? Ровным счетом ничего. Но пути мышления, психологическая «подоплека» логики, которые вели великого сына Альбиона и великого потомка народа овцеводов, патриархов и царей, были различны — не просто различны, по причине личных особенностей индивидуумов, а национально различны.
Человеческие чувства, утверждал Овсянико-Куликовский, как и сам человек, безусловно национальны. Но вот вопрос: как же получается, что всем людям понятны, к примеру, трагедии Шекспира, Софокла? А получается так оттого, что в высшем напряжении страстей, «в припадке душевного урагана» исчезают у человека всякие национальные отличия мысли, воли, чувства: «Человек в состоянии аффекта и страсти — безнационален».
Можно только дивиться, с какой легкостью люди впадают в противоречие с собственными посылками, в угоду какой-то сверхпосылке. И даже такой глубокий, честный мыслитель, как Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский, не избежал искуса. Казалось бы, кому невдомек, что король Лир, Отелло, леди Макбет на английской сцене, на немецкой сцене, на русской, на японской — это разные короли Лиры, разные ревнивцы Отелло, разные леди Макбет! Дело доходит порою до смешного, особенно в живописи: у русских Ленин — русский, у чукчей — чукча, у китайцев — китаец, у африканцев — негр-альбинос. Про Иисусов иконный лик уже и разговору нет: тут, известное дело, всякий маляр свое несет — как воображается, так и пишется. Но про Ильича-то и фильмы сохранились, и фото с него делали, и тьма всяких словесных описаний. Но нет — он и чукча, и китаец, и малаец!
А живопись, что, не такая же область человеческого духа, как литература, живопись, что, вне законов психологии, у живописи, что, не человеческая ли душа — главный объект!
Тут уместно бы вспомнить еще музыку, но в музыке национальное начало — это до того уж тривиально, что и ссылаться неловко.
Если отрешиться от природы строительного материала — слово в поэзии и прозе, звук в музыке, а держаться психологической «подоплеки», черпающей свою энергию в национальных биобатареях человечества, поэзию следовало бы отнести к общему или, по крайней мере, близкому разряду искусства не с прозой, а с музыкой. Не берусь судить обо всех, но очень подозреваю, что у многих, в том числе у меня у самого, стихи обращены к тем же тайникам души, к которым обращена и музыка. Рихард Вагнер всю жизнь носился с мыслью, что музыкальная фраза может быть столь же предметной, как слово. Наверное, для него самого разницы и в самом деле не было, но едва ли по той причине, что музыкальная фраза обладала конкретностью и предметностью словесной. Скорее наоборот: не звук приближался к слову, а слово приближалось к звуку — как в подлинной поэзии, где некая будто бы незавершенность, незаконченность есть не что иное, как отраженное смятение, изначально свойственное человеческой душе, лишенной конечного знания, но обреченной вечно жаждать его.
Даже великий Спиноза, даже он, с его командорским призывом к человеку и человечеству non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere — не плакать, не смеяться, не проклинать, но объяснять — даже он, в беспрестанных ночных своих бдениях, чувствовал: конечное нам не дано, за порогом знания всегда стоит Тайна.
Четыре тысячи лет назад Тайна привела шумерского мальчика Аврама к Единому: нет Бога, кроме Бога! Почему его, Аврама-Авраама, почему не другого?
Почему полтысячелетия спустя человек, нареченный египетским именем Моше, Моисей, обратил свое слово к евреям, почему от них, а не от египтян потребовал он беззаветной верности Единому? Иные говорят: уже фараон Аменхотеп, переименовавший себя в Эхнатона, по имени единого бога Атона, которому он поклонялся, провозвестил идею Единого. Но кто был его бог, его Атон? Его, Эхнатонов, бог — это солнце: светило, которое дает жизнь травам, животным, людям, которое дает жизнь земле, светило, которое зрячий видит глазом, а слепой — осязает кожей.
Спрашивается: что общего у этого Атона, которого сегодня измерили чуть не до последнего миллиметра и взвесили чуть не до последнего грамма, с Единым, о Котором даже смешно думать, что можно приложиться к Нему с линейкой и весами! Больше того, что общего может быть у него, Атона-солнца — хозяин лишь в своем крошечном уделе, именуемом солнечной системой, пылинка во Вселенной, он такой же смертный пред вечностью, как и человек, — что может быть у него общего с Тем, что не имеет ни меры, ни времени, ни лица!
Как же не дивиться тому, что какие-то египетские рабы, которые замешивали глину для своих хозяев, стирая ноги до крови, как не дивиться, спрашиваем, что оказались они единственным на земле племенем, способным воспринять идею невидимого, неслышимого, неосязаемого Бога, Который давал о Себе знать лишь через Своего пророка Моше! И сегодня, три с половиной тысячи лет спустя, много ли на земле таких, что способны обходиться без изображения Господа, писаного или изваянного его лика?
Не знаем, сам или под влиянием «сирийских философов», как именовали греки евреев, эллин Ксенофан в VI веке пришел к заключению, что «бог может быть лишь один: это дух, не сравнимый с человеком, своей мыслью сообщающий движение миру». Ну и что же, как реагировали на это другие греки, его соплеменники? А никак: был у них допреж сонм богов, какой одним перечнем своим мог бы соперничать с нынешним манхэттенским телефонным справочником, и не только не поубавился он с годами, а, напротив, еще более разбух — за счет соседних и чужедальних идолов. Не подходили греки, не та, как говорят антропологи и этнографы, психическая среда, какая нужна для монотеизма — для идеи Единого.
Лев Штернберг, крупнейший антрополог-этнограф России — в свое время, при батюшке-погромщике Александре III, каторжанин «иудейской Колымы», — писал про еврейский монотеизм, что он «не только стоит одиноко в мировой истории, хотя, казалось бы, естественный процесс должен был скорее целый ряд других народов привести к нему, но он и не укладывается в обычные рамки эволюции. Происхождение его должно быть отнесено к категории тех эволюционных феноменов, которые в биологии принято называть Sprungerscheinungen, — феноменов, возникающих внезапно, путем скачка».
Такой скачок Штернберг усматривал в решении Аврама переселиться — «И сказал Господь Авраму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую Я укажу тебе. И Я произведу от тебя великий народ, и благословлю тебя, и возвеличу имя твое…» (Быт., 12:2) — в Ханаан. Было Аврааму тогда уже ни мало ни много семьдесят пять лет.
Агада рассказывает: «От Ноя до Авраама десять поколений, и за все эти долгие годы Господь не говорил ни с кем из смертных, кроме Авраама».
Ну, это не требует особых пояснений: коль скоро у Аврама возникла идея Единого, она могла быть внушена только Самим Единым. С Аврамом-Авраамом, стало быть, ясно, а с остальными как? А с остальными, говорит Штернберг, чтобы идеи монотеизма «стали достоянием целой этнической группы, необходимо, чтобы в той группе были в наличности врожденные психические данные, способствующие восприятию такой чисто интеллектуальной концепции».
Эти врожденные психические данные евреи получили от своего праотца Авраама, гения, а может быть, сверхгения, и точно так, как создаются в природе устойчивые соматические черты, «точно так же… создаются и устойчивые психологические комплексы…».
В «Проблемах еврейской национальной психологии», откуда заимствованы эти суждения, поставлены, что называется, все точки над «i». У всякого народа есть психические особенности, которые проходят красной нитью через всю его историю. Конечно, они могут проявляться то ярко, выпукло, то стираться почти до теней — в зависимости от времени, от места и конкретных условий. Но они передаются, биологически, от поколения к поколению. И нет более надежного архивариуса, чем человеческие гены. Полный в доминантных, частичный в рецессивных типах, наследственно передаваемый комплекс психоинтеллектуальных способностей и склонностей — это та реальность, которой мы без обиняков руководимся в наших повседневных контактах, то открыто и нагло, то стыдливо, с блудливой улыбочкой интернационалистов, вычисляя по роже али втихую наводя справочки о роде-племени нашего ближнего.