Казанова. Последняя любовь
Шрифт:
— Вы уверены, что она поняла, чего вы хотите? — притворно забеспокоился Джакомо.
— Она взяла дукат и тотчас же наградила меня поцелуем.
— Из чего следует, что вам полагается еще три поцелуя.
— Я готов на жертвы ради любви, — в экстазе проговорил Дюбуа.
— При условии, что сами пропоете intro"it [40] и устроите для себя самого мессу. У вас что, нет привычки в такого рода делах?
Дюбуа не стал обижаться, ему с таким трудом удалось выдавить из себя главное, что дальше пошло легче.
40
Молитва, которой священник или хор открывает мессу: входная.
— Раз уж выдалась такая чудесная ночь… — начал он.
— Прямо-таки созданная для любви, — подхватил Казанова.
— О! Прошу вас, не прерывайте меня!
— Молчу.
— Раз уж выдалась такая чудесная ночь…
— Это вы уже говорили.
— И вам как будто нравится сидеть на балконе…
— Понял: вы желали бы занять мою постель с тем, чтобы исповедовать там грешницу, а мне предлагаете провести ночь на балконе.
— Если балкон вам почему-либо не нравится, мой дорогой Казанова, вы могли бы занять место Туанет в постели рядом с барышней.
Ночь была такой непроглядной, что Джакомо не удавалось разглядеть выражение лица падре и его глаза, по каковой причине он выслушал его, не покатившись со смеху, забавляясь лишь тем, что выдвигал всяческие возражения, и так и эдак обмозговывал дело с одной целью — разговорить Дюбуа и заставить его во всей красе показать свою глупость. Под конец же заявил, что, получив недавно знак свыше, он никак не может содействовать делу, внушенному не иначе как дьяволом.
— Но моя любовь к этому дитя искренна, — стал протестовать падре.
— Нет и нет! Ведь это мирское! И с точки зрения Господа недостойно: Туанет невинна, вы священник — преступление будет двойным.
— Но разве вы сами уже не воспользовались этой невинностью?
— Увы! Я полон раскаяния.
— Я оставлю ее при себе.
— Вам не стоило покидать Францию: говорят, священникам там теперь позволено жениться.
— Она будет моей домоправительницей…
Дюбуа так его уговаривал, что Джакомо утомился от затеянной им самим игры и думал лишь о том, как бы избавиться от докучного собеседника, встал и снял засов с двери, ведущей в соседнюю комнату. Длинный, как жердь, костлявый Дюбуа тут же и исчез за ней: казалось, мерзкая ворона превратилась в бесплотный дух.
Джакомо задвинул засов на двери, оставив святого отца на попечение Всевышнего: Полина и Туанон спали с закрытыми окнами и ставнями, так что Дюбуа не мог выйти оттуда незамеченным.
Наутро все собрались за завтраком у г-жи де Фонколомб. Отсутствовал только аббат. Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня, ни в постели, ни где бы то ни было еще. Г-жа де Фонколомб решила, что не стоит волноваться, ведь Дюбуа подвержен бессоннице, которая заставляет его сменять сутану на мирское платье и выходить на прогулки, где его ждет отнюдь не вино причастия.
Г-жа де Фонколомб попросила Розье снести письмо, адресованное княгине Лихтенштейнской, придворной курфюрста, в замок Пильниц. Вместо Розье прислуживала Тонка. Казанова наблюдал за ней, пытаясь прочесть по ее лицу, что произошло ночью. Но по ней, как обычно, ничего нельзя было прочесть, кроме того, что она отменно выспалась. Может, она все же уступила Дюбуа? Пытался он разглядеть смятение и в поведении Демаре, но также безуспешно: они словно сговорились молчать и не подавать виду. Ему даже пришло в голову: а что, если они обе отдались аббату…
Гоня от себя эту нелепицу, он резко встал из-за стола, извинился и прямо через окно шагнул в спальню барышни.
То, что представилось там его глазам, не могло удивить человека, уже знакомого с несколько необычными привычками аббата: тот всю ночь провел в платяном шкафу. По всей видимости, ему там так понравилось, что он остался до утра, предаваясь тайным усладам в окружении девичьих нижних юбок, источающих odor di femina [41] .
Джакомо вытащил узника, пребывавшего в блаженном состоянии, из шкафа, и тот поведал ему о ночи, проведенной среди женского белья.
41
запах женщины (лат.).
— Но как случилось, что вас не раскрыли? — удивился Казанова. — Ведь вы храпите, как целый гренадерский полк.
— Я уснул лишь утром, после того, как чаровница Тонка изъяла из шкафа белье для барышни.
— Так, значит, она вас видела?
— Наверняка. Но не выдаст, потому как любит.
— Да, не выдаст, — повторил Казанова вслед за аббатом, придя в дурное расположение духа, — но по другой причине: она так глупа, что мужчина в шкафу не удивил и не напугал ее.
— Разве я так страшен? — раздраженно спросил аббат.
— Ваше лицо отталкивающе, так что любого напугает до полусмерти, и весь вы такой безобразный, что самая отъявленная потаскуха позволит вам лишь отпустить ей грехи.
— Значит, Тонка меня любит, ведь она не потаскуха.
— Она и впрямь всего лишь дурочка.
Казанова привел аббата к г-же де Фонколомб, никто не задал ему ни одного вопроса. Тонка поднесла ему чашку с шоколадом и как ни в чем не бывало продолжала сновать туда-сюда; похоже, никакого сговора между ними не было. Наблюдая за ее поразительным самообладанием, Казанова сделал вывод: она не выдаст Дюбуа, поскольку ее беспредельная глупость обеспечивает ту же надежность, что и самое здравое мышление.
В полдень вернулся Розье с письмом, в котором г-жа де Фонколомб и шевалье де Сейнгальт приглашались во дворец Пильниц, где их ожидает курфюрст.
Г-жа де Фонколомб велела запрягать, и тотчас после обеда они выехали. Демаре взялась тем временем отвести Тонку к окулисту. Аббат напросился с ними, любопытствуя взглянуть на стекляшку, которая добавит прелести его будущей домоправительнице.
По дороге г-жа де Фонколомб дала полюбоваться шевалье бриллиантом, который красовался в этот день на ее руке: камень отличался не только красотой, но и тем, что был огранен на венецианский манер. Удивившись, что дама в летах не смогла удержаться от тщеславного желания похвастаться перед ним дорогим украшением, Казанова сперва был в замешательстве и никак не выражал всего восторга.
— Ваше молчание меня удивляет, и я охотно вам верю, когда вы утверждаете, что не всегда признаете своих детей.
При этих словах, произнесенных тоном легкой насмешки и даже слегка фамильярно, озадаченность Казановы достигла апогея.
— Детей, но не бриллианты.
Он взглянул на свою спутницу, чьи подслеповатые, но полные доброжелательности глаза, казалось, искали его взгляд.
— Кажется, я и впрямь ему отец! — воскликнул он под влиянием пронзившего его воспоминания.
— Благодарю, мой нежный друг, — прошептала пожилая дама. — Но не будем об этом, пусть тайна, так долго окутывающая наше прошлое счастье, и впредь остается тайной!