Кладбище мертвых апельсинов
Шрифт:
Часто, когда люди говорят, что сегодня хороший день, прекрасная погода, мне бывает трудно писать. Наоборот, мне лучше пишется, когда дождь, туман, гром, молния, снег. Разбитый, я шел по Риму солнечным воскресным днем, когда на Вилле Боргезе встречаются женщины и мужчины с детскими колясками, и закрыты магазины, представляя себя идущим по пустыне с закрытым черным покрывалом лицом вместе с бедуинами. Указательным пальцем левой руки я в воздухе рисовал арабские буквы, вполголоса произнося предложения. Я не слышал больше в Риме арабской музыки, когда сидел за письменным столом, и больше не слушал Шуберта или Римского-Корсакова, сидя на кухне за утренним кофе. Я росил синьору, нельзя ли так настроить проигрыватель, чтобы он не ставил тонарм на пластинку автоматически и чтобы я не один раз в день вставал из-за письменного стола вновь поставить тонарм на пластинку с записью Шуберта или Римского-Корсакова. Я делаю это потому, что знаю: пока я иду по длинному, похожему на кишку коридору из большой гостиной к проигрывателю или возвращаюсь обратно, мне в голову приходят фразы или выражения, которые не посещают меня, когда я сижу за жужжащей пишущей машинкой. Как-то раз несколько часов подряд, до полного тумана в голове просидев за пишущей машинкой над одним-единственным словом, а после работы выйдя на засыпанный сухими листьями балкон, я совершенно потерянно посмотрел с третьего этажа на идущих по улицам людей, пальмы, пинии и асфальт внизу. Мне представилось, будто я двигаюсь во сне, желая проснуться, для чего прыгаю через перила балкона и, падая, насмерть разбиваюсь об асфальт, освобождаясь от сна и от моего последнего предложения.
Почувствовав боль в сердце и слегка согнувшись, я уже вижу себя простершимся на улице, моя перьевая ручка катится прочь, и вылетает моя записная книжка с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо. Ни один прохожий не решился приблизиться к умирающему. Я никогда не забуду, как однажды в Клагенфурте, на Виллахерштрассе хотел врезаться в проносящийся грузовик, на борту которого крупными буквами было написано: «Вата».Лишь в последний миг я понял, что грузовик вовсе не мягкий, как вата. Я быстро отступил на шаг назад, и грузовик пронесся перед моим носом.
Я строю из слов клетку для страха, пока новый страх не является ко мне, разрывая меня. Прежде чем он вцепится мне в глотку мертвой хваткой, я набрасываю на него сеть из моих слов. Но если однажды страх окажется быстрее меня, я на некоторое время застываю, словно парализованный, затем выскальзываю, прячусь от всего света и плету новую сеть из слов, которую я, как только мне предоставляется благоприятная возможность, вновь набрасываю на голову страху.
Второстепенный литератор, позволивший отпечатать и овечьей кишкой по буквам вышить на груди кроссворд из ежедневной газеты, вместо зубов носит на верхней и нижней челюстях стальные гробовые винты, прикрепленные стальными гайками, и в аудитории его студенты всякий раз перед и после его сообщений должны откручивать и закручивать его рот. Когда после публичного чтения моих произведений публика приветствовала меня аплодисментами, в ее рядах всегда нашлось бы несколько человек, желающих услышать в их шуме пистолетные выстрелы.
На рынке Младенца Иисуса на площади Навона можно купить натуральную соломенную подстилку с воловьим и ослиным навозом в маленьких пластиковых пакетиках для яслей младенца Иисуса. Много тысяч различных, выполненных из пластика, дерева, мороженого, шоколада, марципана и пряничного теста фигурок младенца Иисуса лежали на прилавках на пластмассовой соломе, вате, древесной стружке или настоящей соломе, пропитанной мочой младенцев-сирот, родившихся двадцать четвертого декабря. Продавщица, заворачивающая в папиросную бумагу пластикового голыша Иисуса, зубами откусывает клейкую ленту, которой она прикрепляет крылья бумажному ангелу. Игрушечная деревянная лошадка, пару раз качнувшись, остановилась с поникшей головой перед сидящей в инвалидном кресле продавщицей, на коленях которой лежали пластиковые рождественские ясли и распятия из костей пасхальных агнцев. На прилавке со сладостями лежали жевательные конфеты в виде сигарет с надписью «Мальборо», они напоминают мне наши прилавки в дни церковных праздников, во время которых дети тоже могли купить подобные жвачки-сигареты. Я ни разу не решился в присутствии отца, ненавидевшего алкоголь и никотин, сунуть в рот такую сигарету. Негритянка в наброшенном на голову и плечи белом платке сидела, выставив перед собой ряды лежащих в пластиковых яслях черных пластмассовых фигурок младенца Иисуса, вокруг шеи и живота которых обвивались пластиковые четки. В каждом из двадцати наполненных водой, привязанных друг подле друга на веревочках к деревянной перекладине полиэтиленовых пакетах, которые раскачиваются прямо над головами покупателей, плавают по две оранжевые декоративные аквариумные рыбки, чьи тела прозрачны и сквозь них просвечивают их внутренности. Дети, тянущие ртом нити карамели, подходят к прилавку и, широко раскрыв глаза, смотрят на тяжело дышащих рыбок, которые не могут даже повернуться в маленьких пакетиках. Их внутренности двигаются судорожно, рывками. Восхищенно кричат две маленькие девочки: «Pesci! Pesci!» [21] и глядят на полиэтиленовые пакеты, в которых быстро, живо, но одновременно уже и летаргически, от недостатка кислорода, на спине шевелятся рыбки. На экране телевизора, установленного в подсобке магазина, идет криминальный сериал «Деррик». Над полкой с круглыми стеклянными вазами, в которых стоят искусственные морские водоросли и морские камни, висят образа святых и семейные фотографии. Иногда я должен засовывать в свою записную книжку с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо и потирать руки, чтобы согреть их. В стоящем на полу стеклянном аквариуме ползали, залезая друг на друга, на находящийся в нем камень, больше сотни величиной с большой палец руки зеленых морских черепах. Многие черепахи лежат замертво на спине, задавленные другими. На потолке висит яркая лампочка, которая, должно быть, слепит некоторых черепах. Запущенный старик сидит, бренча на мандолине, перед прилавками с рождественскими яслями. Когда женщина кладет банкноту в пятьсот лир в лежащую перед ним коробку из-под обуви, он поддевает банкноту грифом мандолины и засовывает ее в карман брюк. Англичанин с четками, обмотанными вокруг правой руки, садится рядом с играющим на мандолине, у которого время от времени изо рта течет слюна и тянется ниткой к асфальту, и дает ему половину своего бутерброда. Затем старик, играющий на мандолине, пьет вино из белого пластикового стакана и, всякий раз укусив бутерброд, роняет изо рта лесные орехи, пытается их поднять, при этом он глядит перед собой не беспомощно, а сердито, наконец продавец рождественских яслей хватает его за плечо. Старик, словно зверь, палкой сгребает лесные орехи, на которых еще блестит его слюна, в кучу, заворачивает их в бумагу и сует, выходя с площади Навона, в карман своих темно-синих брюк. Вместе с ним я покидаю площадь Навона и вновь встречаю маленького цыганенка, ведущего на веревке своего маленького котенка и несущего гармошку. В уголках его рта я вижу крошки шоколада.
21
«Рыбки! Рыбки!» (ит.)
«Когда-то ты снизойдешь, чтобы в последний раз посмотреть, здесь ли еще развалины, в которых ты прятался ребенком».Не потому ли меня так волнуют украшенные к Рождеству улицы Рима, рынок Младенца Иисуса на площади Навона и китч рождественских декораций римских магазинов и неаполитанских улиц, что я не могу забыть, как, когда мне было, наверное, лет пять, служанка священника Мария, приходившая к нам, чтобы забрать полный кувшин молока и поставить пустой, принесла мне целую коробку елочных игрушек? Я увидел ее идущей от дома священника по обледеневшему, посыпанному опилками холму, с винно-красным молочным кувшином в одной руке и коричневой коробкой в другой. В сенях, прошептав мне что-то на ухо, она передала мне коробку. В кухне, под образами, я раскрыл коробку и увидел зерна ладана, канитель, цветную деревянную фигурку Младенца Иисуса, помятые и побитые цветные елочные шары, белые, мягкие, как шелк, ангельские волосы, которые я накрутил на свой влажный детский палец, и головку ангела с нимбом в виде золотой рождественской звезды. Эта рождественская мишура лежала в длинной коричневой коробке, в которой раньше были шесть квадратных коробочек со свежими, еще теплыми облатками. Сестра пригрозила, что выкинет эту, как она выразилась, штуку на помойку. Мой седоусый дедушка которому как раз в тот момент нужно было принимать снотворное, вырвал коробку у меня из рук и хотел выбросить в унитаз, но прежде чем восьмидесятилетний старик сумел встать, я успел выхватить ее у него из рук. Мне было отвратительно каждые два дня приносить полный совок опилок и высыпать его в углубление в деревянном полу кухни, а после того как они пропитывались слюной от вязких густых плевков, выковыривать опилки оттуда и выносить их. Он раздвигал ноги, сидя на табуретке, откашливался и сплевывал на опилки. Он в гневе смотрел перед собой, на плиту или дверь кухни, нить слюны висела на бороде или подбородке, пока не стекала с его лица и не падала на пол или ему на ногу. Утром в сочельник я встал до шести утра, принес коробку с рождественской мишурой на кухню и выложил ее содержимое на подоконник, под морозными узорами на окне, которые постепенно начали таять, когда мать затопила печь. Я прикрепил голову ангела к оконной щеколде и увидел священника Франца Райнталера, а пару минут спустя и его служанку Марию, которая, нащупывая дорогу, ступала в его следы, спускаясь по обледенелой, заснеженной дороге с холма, на котором стоял дом священника, к церкви. Мы не получали ни пластмассовых тракторов, ни плюшевых коров, ни плюшевых телят, ни плюшевой свиной крови, ни плюшевых черепов крупного рогатого скота, а собирали наши игрушки в мусорных кучах. Из кладбищенских мусорных куч я приносил новые траурные венки, пластмассовые розы, пластмассовые гвоздики, пластмассовые четки. Я надел Онге, нашей старой вороной запряженной лошади, полусгнивший, траурный венок, который я дождливым днем принес с кладбища домой. Стоя на цыпочках перед кормушкой, я накинул ей на шею, когда она склонила голову, влажный, сильно пахнущий увядшими и гниющими цветами траурный венок, выбежал из стойла и заглянул снаружи в окно, чтобы увидеть лошадь с траурным венком в другой перспективе.
Мы сидели на краю скамейки, над нами висел Распятый, он всегда висел над нами, и ничего без него не происходит, и если даже ничего не происходит, то это тоже случается с его участием, ни одна фантазия, ни одно самоубийство, ни один счастливый или несчастный случай, он был внутри и вокруг нас, повсюду, насколько хватало глаз, даже тогда, когда над построенной в форме креста деревней скрещивались молнии, и дождь шумел в цветущем терновом венце Иисуса Христа, и тогда, когда мы должны были молиться о новопреставленном, возложив на плечи траурные венки, идти за золотым распятием, которое "несли впереди похоронной процессии, когда в небе блистали молнии, и дождевая вода текла по лицу громко молящегося священника. Тетя Марта часто стояла в саду с кухонным ножом в руках, высматривая самые красивые цветы для Распятого. На него молятся, его украшают наилучшим образом, в деревне он существует в сотне экземпляров, на его плечи набрасывают шелковые платки, только что не красят ему помадой губы, только что не красят румянами щеки, чтобы придать лицу больше жизни. Погруженный в мечты, я сидел на скамье одной берлинской церкви, слегка раскачиваясь взад-вперед, и верил, что висящий передо мной Распятый обратился в мою родную деревню, построенную в форме креста. Нарывы прорывались, и гной, смешанный с черной кровью и пахнущими разложением кусками плоти, с шумом хлынул с креста на церковный пол мне под ноги, в то время как в моих ушах все громче и громче, пока звук не стал невыносимым, стучали многие миллионы лягушачьих сердец, замурованных в Берлинскую стену. Когда деревенский священник Франца Райнталер перечислилвсе грехи и спросил меня, не потерял ли я девственность и я признался, что на прошлой неделе дважды играл с моим членом, он зашептал через жестяную перегородку в которой были сделаны отверстия в форме креста: «Степль, ты распял Иисуса! Ты – первый церковный служка! Никогда больше так не делай! Вспомни шестую заповедь! Ты не должен терять девственность! Иисус сказал: «Блаженны, чистые сердцем узрят Господа!» Повторяй за мной:
Муками, что ты претерпел,
Муками, что ты претерпел,
О мой Иисус,
О мой Иисус,
твоими руками и ногами, пригвожденными к кресту,
твоими руками и ногами, пригвожденными к кресту,
молю тебя,
молю тебя,
ниспошли мне благодать
ниспошли мне благодать,
чтобы я мою плоть,
чтобы я мою плоть,
всегда хотел распять на кресте в духе христианского смирения,
всегда хотел распять на кресте в духе христианского смирения».
Пару лет спустя, когда мне было четырнадцать лет, мне захотелось вечером, лежа в постели, вместо того чтобы помолиться перед сном, стократно прошептать себе под нос: «Иисус, ты – свинья! Иисус, ты – свинья! Иисус, ты – свинья!» Затем, испытав чувство вины и обуреваемый мыслями о самоубийстве, я часто и столь же многократно стал шептать себе под нос: «Иисус, ты – не свинья! Иисус, ты – не грязная свинья! Иисус, ты – не свинья!»
Однажды, приехав домой из виллахской школы, где я отпустил длинные волосы, как у битлов, вошедшие в моду повсюду, вплоть до нашей деревни, и, ничего не подозревая, прошел на кухню и сел за обеденный стол, мать решительно сказала: «Волосы состричь!» «Зачем?» – спросил я. «Идти на похороны! Умерла Трезль!» Тогда мне было шестнадцать лет, как раз тот возраст, чтобы нести украшенный ветками вечнозеленых растений гроб моей бабушки со стороны матери и рассматривать мертвое лицо Трезль, как раньше, когда мне было три года, Трезль показывала мне лицо моей мертвой бабушки, бабы Айхольцер. Одной рукой она крепко прижимала меня к груди, а другой подняла черный смертный покров: «Смотри, Степль, смотри!»
Частенько я с полным кувшином молока шел через поля, по скрипучему снегу к Трезль Рагатшниг и к Мотлю Рагатшниг. Они были единственными, кому мать чаще всего давала молоко бесплатно, остальные должны были платить. Трезль выливала молоко из кувшина, клала туда несколько сухих печеньиц и возвращала его мне. Я опять шел по скрипучему снегу и на ходу ел размокшее в остатках парного молока печенье. Мотль, бывший также и моим крестным, каждый год ловкими руками садовника делал мне и моим братьям метелки из пальмовых веток, которые мы на Вербное воскресенье носили освящать в церковь. Я нес увешанную апельсинами, яблоками и шоколадными крендельками метелку из пальмовых веток в церковную ризницу и ставил ее рядом с метелками из пальмовых веток Ганзеля Айхольцера и Карла Альберта, а затем мы, помогая друг другу, надевали наши одеяния церковных служек. Пару лет спустя мой двоюродный брат Вернер сообщил нам о смерти крестного. Было шесть часов утра, когда он неожиданно появился в детской, где лежали мы: все четверо моих братьев и сестра, и сказал: «Крестный умер, молитесь за него!» Мы вздрогнули, лежа на постелях, подняли головы и посмотрели на него, сложили руки в молитве и начали плакать. Священник Франц Райнталер поднял кропильницу, окропил святой водой дверь дома покойного, а затем все четыре стороны света. Совершенно раздавленная горем, поддерживаемая под руки сестрами с черным платком на голове, Трезль вышла из дома за гробом покойного супруга и кричала еле тащась вместе с похоронной процессией на кладбище-«Мотль! Мотль!» Ее крик сливался с вороньим граем. Похоронная процессия двигалась по левой поперечине построенной в форме креста деревни, вышла на продольно идущую улицу, пошла по его щеке, сонной артерии, выпуклой груди, бедру и вошла в давно ждущие покойника открытые кладбищенские ворота. Надгробные кресты и могильные камни склонились перед прибывшим новопреставленным. Так как мои родители сильно беспокоились из-за моего малокровия, я впервые отправился вместе с Трезль в виллахскую больницу. Медсестра держала в руках похожую на бритву острую металлическую штуковину, ватный тампон и спирт: «Вытяни указательный палец правой руки!» Без предупреждения она быстрым движением уколола меня металлической штуковиной, похожей на бритву. Я отпрянул и в ужасе смотрел, как кровь из моего пальца течет на прямоугольное стеклышко. О моих плохих школьных оценках Трезль сказала матери: «Однажды он созреет!» Услышав это слово, я представил себе, как в моей голове раскроется бутон тюльпана и мои школьные оценки улучшатся. За несколько недель до ее смерти, когда я навестил ее, Трезль сказала мне: «Ты пойдешь за моим гробом!» Я также вспомнил, что отец ездил в Виллах смотреть на ее тело. Он велел закрыть крышку гроба, он хотел, по его словам, чтобы никто ее не видел: «Она ужасно выглядела!»
Глядя на красную бандану на лбу мальчишки, сидевшего, сжавшись в комок, напротив меня в вагоне римского метро, ехавшего в Оттавиано, я невольно вспомнил о том, как раньше мы искали в наших еловых лесах змеиную кожу, чтобы повязать себе на лоб. Мы окунали кожи гадюк, ужей, песчаных гадюк в теплую воду, еще сырые разглаживали их, кладя их, пока они не просохнут, между двух деревянных колод. Индейские одежды мы шили из джутовых мешков с надписями типа: «Caf'e Brazil»или «Jamaica Caf'e».Гладкие, высохшие шкуры гадюк мы повязывали вокруг головы, прикрепляя к ним перья коршуна, и со сделанными собственноручно деревянными томагавками носились по еловым лесам.