Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга стыда. Стыд в истории литературы
Шрифт:

Стыд по поводу прошлого, подобно угрызениям совести, пропитан ощущением необратимости. У него долгая память, необъективная, личная, болезненная, прочная, принадлежащая только вам. Этот неразделимый ужас похож на проявление чрезмерно цепкой памяти. Несчастье подобного осознания, всегда приходящего задним числом, в невозможности забыть, перевернуть страницу. Ему незнакомы блага того, что Жане называем «тактикой завершения», блага этой насущно необходимой тактики, которая позволила бы перейти к чему-то другому, родиться заново, испив чашу стыда до дна. Стыд, приговоренный к вечному возвращению, спускается по ступенькам в ад. Его тайная и цепкая память каждый день будет вносить лепту в вашу жизнь: стойкое и мучительное воспоминание.

Бернанос пишет: «Теперь ему нужно вернуться на свое место, в строй, оставаться верным этому месту и этому строю до конца, пожирать свой стыд на глазах у других, бесстрастно, день за днем, не надеясь никогда исчерпать всю эту ужасную массу, и он сдохнет в ней, как скот в своей подстилке».

У Достоевского читаем: «Там, в своем мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать до последних, самых постыдных подробностей свою обиду и при этом каждый раз прибавлять от себя подробности еще постыднейшие, злобно поддразнивая и раздражая себя собственной фантазией. Сама будет стыдиться своей фантазии, но все-таки все припомнит, все переберет, навыдумает на себя небывальщины, под предлогом, что она тоже могла случиться, и ничего не простит».

Вспомним также историю с украденной лентой в «Исповеди». Руссо рассказывает, как по его ложному доносу выслали Марион. От этого «преступления» у него, как он уверяет (и мы ему верим), осталось «жестокое воспоминание», сохранившее прежнюю живость пятьдесят лет спустя. Но сама Марион, со своей стороны, что она сохранила в памяти от этого эпизода? Исповедь Марион, быть может, поведала бы нам, что девушка очень быстро простила виновника, или даже забыла все эти обстоятельства, или же приуменьшила его провинность, или истолковала события совсем по-другому. И кто знает, не оказал ли поступок Руссо благотворного влияния на ее будущее?

* * *

Основная часть постыдного принадлежит истории. Посмотрите на какую-нибудь фотографию школьного класса пятидесятых или шестидесятых годов. Эта одежда, нечто среднее между деревенщиной и франтовством. Эти лица не на своем месте. Эти безвкусно одетые человечки. Не несут ли они клейма стыда всего поколения?

* * *

Стыд, который испытывает человек, возвращающийся от парикмахера наголо бритым… Ему, этому парикмахеру, всегда говорили: освежить, просто слегка освежить. Но выходило так, будто он сговорился с вашей мамой: он стриг ваши волосы очень коротко, почти ничего не оставляя за ушами. Во время этой операции вам пришлось снять очки с толстыми стеклами. Это было первое унижение. Близорукость в один миг отделила вас от мира, сделав более податливым. Потом нужно было подвергнуться пытке электрической машинкой для стрижки, ощущать холодные лезвия на затылке. Вы выходили оттуда без бороды и усов. Вы едва осмеливались посмотреть на себя в зеркало — вы знали, что вам сделали голову, как у ящерицы.

Можно не без оснований предположить, что семидесятые годы стали временем бунта против парикмахеров, равно как и против семей. Было мнение, что это все ограничивалось нашей страной, даже нашим уголком французской провинции. Неправда. Но тем более удивительно читать, что на другом конце света, в Вустере, в Южной Африке, происходило то же самое: «Он не любит ходить в парикмахерскую, настолько, что даже пытается, с результатом, не дающим поводов для гордости, сам стричь себе волосы. Все парикмахеры Вустера, кажется, дали друг другу слово: они решили, что у мальчиков будут короткие волосы. Стрижка начинается самым жестоким образом с электрической машинки, которая как сумасшедшая обегает снизу по затылку и по бокам головы; это продолжается безжалостным щелканьем ножниц, до тех пор, пока на черепе у него не останется только щетка и, если повезет, одна прядь, ни больше ни меньше, чтобы совсем не обезобразить лицо. Операция даже еще не завершилась, а он уже умирает со стыда; он платит свой шиллинг и отправляется прямо домой, опасаясь идти на следующий день в школу, опасаясь ритуальных насмешек, которыми не преминут встретить того, кто только что постригся» (Кутзее, «Сцены из жизни мальчика»).

Таким образом, мы имеем дело с международным заговором парикмахеров, сговорившихся с членами семьи. Некий искупительный обряд, обряд стыда, запечатлевающий даже на затылке знак невозможности притвориться перед самим собой. И напрасно самодеятельные парикмахеры всех мастей — растаманы, хиппи, стиляги, пацифисты, панки, носители ирокезов — считали, что они смогут этому противостоять, они, превращавшие свое мнимое отличие в знак принадлежности к какому-либо племени. Мятеж против семьи во все времена наивным образом начинался у корней волос. И он перестраивал семейный уклад.

* * *

Почему школьники в классе любят садиться на последний ряд — или, как это было раньше, к самой печке? Это удел не только лентяев. Отдаленное место — привилегированное. Печка и стена не смотрят на вас. Люсьен в повести Сартра «Детство хозяина» хотел бы сесть в конце класса, чтобы избавиться от взглядов товарищей, взглядов, давящих ему на затылок. Навязчивая идея стыдящегося человека: ожидать и опасаться взглядов сзади. Люлю из рассказа Жан-Поля Сартра «Интим» хотела бы вовсе не иметь спины: «эти типы смотрят на тебя во все глаза, а ты их не видишь»[99]. Ей вторит Пьер: «За ними таилась целая армия красных глаз, которые загорались, едва я отворачивался от них» («Комната»). И в романах Фолкнера персонажи находятся под властью взгляда, пронизанные непреодолимым влечением к вуайеризму.

«Стыд находится в глазах», — если верить Аристотелю, гласит пословица.

Мисима писал: «Взгляд может быть не только неопровержимым доказательством привилегированного положения живущих, но и проявлением жестокости».

Исключительная победоносность взгляда может быть следствием пережитой в прошлом жестокости. Прочитаем описание взгляда француженки в романе «Хиросима, любовь моя». Француженка, очевидно, испытала стыд (стыд быть остриженной и обесчещенной, а также стыд оттого, что она не умерла от любви), но, что важно, она его преодолела: «Это взгляд человека, забывшего самого себя. Эта женщина смотрит так, будто ничего в этой жизни ее не касается. Ее взгляд обращен не на ее действия, но вовне, он будто скользит по поверхности вещей».

* * *

В стирании следов прошлого есть нечто, что, безусловно, принадлежит к категории стыда, но это нечто невозможно назвать. Амос Оз упоминает свидетельство одного поляка в фильме Клода Ланцманна «Shoah (Холокост)». Этот поляк рассказал, что после закрытия лагеря в Треблинке в 1943 году немцы решили посадить там деревья, «молодые пятилетние деревца»; таким образом, начиная с 1944 года, все следы того, что происходило в лагере, оказались стерты. «Ланцманн не нашел никого, кто смог бы объяснить ему причины этого стремления немцев замести следы: был ли это страх наказания, в случае если Германия проиграет войну? Наказания с чьей стороны? Был ли это стыд? Но перед кем?»

* * *

Оскару Уайльду понадобилось два года, чтобы рассказать о том, как его перевозили из тюрьмы в Вандсворте в тюрьму в Рединге, — и к тому же он опубликовал письмо, где содержался этот рассказ. «Тринадцатого ноября 1895 года меня привезли сюда из Лондона. С двух часов до половины третьего я был выставлен на всеобщее обозрение на центральной платформе Клафамской пересадочной станции в наручниках и платье каторжника. Из тюремной больницы меня увезли совершенно неожиданно. Я представлял собой самое нелепое зрелище. Увидев меня, люди покатывались со смеху. И с прибытием каждого нового поезда толпа все разрасталась. Ее веселье было безгранично. И это еще до того, как люди узнали, кто я такой. А когда им это сообщили, они стали хохотать еще громче. Полчаса я стоял под свинцовым дождем, осыпаемый издевательствами толпы. Целый год после того, как меня подвергли этому позору, я плакал каждый день в то же время, те же полчаса»[100].

Четырнадцать недель прошло с момента его триумфа (успеха пьесы «Как важно быть серьезным») до его опалы. Уайльда обвинили в публичных развратных действиях (англ, indecency), и жить ему оставалось лишь три года. За это время он сменит имя и станет Себастьяном Мельмотом. Его произведения переиздадут без имени автора на обложке. Бесчестье падет на писателя, восхвалявшего любовь, которой нет имени. Умер ли он в стыде — или от стыда, под гнетом позора, которым его покрыли?

* * *

Поделиться с друзьями: