Княжий остров
Шрифт:
Сокол зрил со своей высоты и Княжий остров, и разрушенный монастырь, зрил под ним храм Спаса и новые тысячи воинов, получающих в нем благословение, до его слуха дотекал стройный монашеский хор из-под земли, сокол зрил много таких мест по всей Руси, овитой океанами и бессмертной в своих пространствах. Он зрил с высоты разбегающихся бесов, досель угнетавших ее, зрил лики новых военных вождей русичей…
Сокол зрил зловонные эшелоны с возвращающимися из лагерей заключенными, пожелавшими воевать с немцами, видел эти штрафные батальоны изможденных людей, бросающихся в атаку с такой же неистовой страстью и отвагой, как и небесные воины… Они все прощали, все вынесли и шли на смерть ради земли самой, а не из страха перед бесами, принесшими им столько зла и горя.
…Были войны, были смутные времена, грозившие расчленить и погубить навсегда эти пространства и этих людей, весь их непокорный род… Но видел сокол такую святую любовь этих маленьких людей к своей огромной Родине, созданной их великими предками, что не сомневался в их победе, как это было много-много раз. Они сливались воедино ратью, и все враги, все беды отступали, только укрепляя ее и расширяя границы…
Сокол зрил Серафима, шатко идущего через болото со своей клюкой и ветхой сумой на боку, в коей животворно и сладко пахла краюха ржаного хлеба. Та самая малость, чем сыт будет вовеки русский неприхотливый человек, отдающий себя до самоистязания работе, молитве, бою смертному, укреплению духа своего…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ХРАМ
ГЛАВА I
Утро следующего дня застало их посреди неубранного пшеничного поля. Вдоль него пролегал шлях, и внезапно появившиеся немецкие машины вынудили упасть в пшеницу, чтобы не быть замеченными. Колонна шла долго — и совсем рассвело. Можно было уползти назад в лес, но в нем тоже послышались близкие голоса немцев и удары топоров.
— Переднюем тут, будем спать по очереди, — распорядился Егор.
Высокая переспелая пшеница колыхалась над ними от ветра, шептала, роняя зерна. Николай жалостливо и любовно срывал колоски, тер их в руках и выдувал ость. Губами нежно собирал с ладони тугие зерна, медленно и сладостно жевал, зажмурив от наслаждения глаза. Сокрушенно выдохнул:
– Гос-спо-оди-и! Сколь хлеба зазря пропадает… Грех-то какой, а небось люди где-нибудь от голода мрут… Хоть оставайся тут и коси, молоти… Не могу глядеть на такое горе, сколь хлеба… И мы тут примяли круговину, теперь не поднять, надо хоть колоски оборвать, кутью сварим, — он зашелестел мятыми стеблями, обламывая колоски и складывая их в сумку от противогаза.
Как накосишься вдоволь, разбудишь меня, — шутливо проговорил Окаемов, — а мы пока поспим… Все одно немцам не достанется пшеница, ночью подожжем поле.
Да ты что! А вдруг наши наступят, иль партизаны.
— Не-е… я хлеб жечь не стану и вам не дозволю, пусть лучше враги съедят и подавятся, но палить хлеб грех великий, неотмывный, — зашипел возмущенно Николай, — да он и осыпается уж… трудов стоит много его собрать без потерь, мышам и птицам пропитание. Эх! Будь она проклята эта война… Некому хлебушек убрать. Беда.
Егор проснулся в полдень. Николай спал, положив под голову набитую колосьями противогазную сумку и обрушив полный котелок отборной пшеницы. Окаемов лежал на животе и внимательно следил за двумя спарившимися кузнечиками, медленно ползущими по стеблю пшеницы вверх. Глаза Ильи часто и влажно взмаргивали, он так увлекся созерцанием, что вздрогнул от шевеления Егора и недоуменно, откуда-то издалека вернулся на это поле, вернулся с неохотой и расстроенно.
— Видишь, — прошептал он и кивнул головой на кузнечиков, — так интересно-о… кавалер ее долго уговаривал, стрекотал, крылышки топорщил, усами шевелил… Ну прямо гусар. И вот чудо! Любовь — это бессмертие. Вечность. Все как у людей… Если человека любят, он и живет много, и болезни его обходят стороной, и дел сотворит несть числа за свою долгую и счастливую жизнь… Жизнь в нелюбви — это смерть! Нет ничего страшнее одиночества и ощущения, что ты никому не нужен… Но самое безутешное — потеря любимого человека. В крепких русских семьях зачастую один из супругов сразу же уходит вслед за любимым в горний мир и почитает за великое счастье оказаться опять с ним вместе.
Егор лежал навзничь и смотрел на белую чистоту облаков, молча слушал Окаемова и видел образ Арины. Она всколыхнула неясную и светлую печаль в его душе, горючую тоску о прожитой жизни, она верно сказала в напутствии, угадала все в нем: что чаще приходилось сталкиваться со злом, чем с добром, многим верил, а его предавали, искал тепла, а находил холод… Особенно больно ударила его изменой жена с тем ученым-лиходеем, убитым тунгусской стрелой от ловушки на крупного зверя. Все пошло прахом… Но более всего тоска и печаль охолонула о погибшей в бурунах перекатов Тимптона хрупкой и дорогой сердцу первой любви… Марико… Она всплыла в памяти омороком, и Егор в этот миг вдруг понял, что все эти прошлые годы тосковал о ней, помнил ее, видел во снах. Окаемов все говорил и говорил, потом затих и уснул, а Быков все смотрел снизу на тихий бег табунящихся к востоку облаков, печально провожая их за леса и долы, в невесть какие пространства безмерной России.
Николай засмеялся во сне, и Егор посмотрел на него. По лицу спящего блуждала такая радостная улыбка, так сбежались морщинки у висков и раскрылись губы, что верным делом снилась ему Настюха и соловьиная Вологда или село родное Барское в майские дни.
Селянинов и впрямь спешил с гармонью на плече и веселой Настей, одетой празднично, светящейся, бойкой песенницей на луг, где кружились в игрищах парни и девки, слышен был звон балалаек и рев гармоней, и наяривали вовсю соловьи в кустах над рекой…
Сон Окаемова был высок и далек… Затянутый в тесный мундир на выпускном балу… Офицер… Слегка надменный, целеустремленный, подчас циничный от чрезмерных знаний и успехов… Любим в кругу друзей и женщин, хоть рдел от взглядов их и тонок был в искусствах… Бал, музыка, шампанское, круженье пар изысканно учтивых. И вот она, та памятная встреча. Стоит скромна, потупив взор, нарядна, испуганно взглянет и вновь за веер свой… Какой-то пес блудливый вился рядом из старших офицеров, вот нахал… Она ему ответила отказом… Каков наглец, он снова шепчет ей… И полыхнули щеки, шея, руки. Замкнутые уста и… веером хлестнула наглеца. О, гнев каков, о ярость глаз девичьих и жалкий поиск их в толпе того, кто защитит… Божественна, стройна… Наталья ищет… Его нашла, глазами говорит… «Спасите же меня!»
О-о, Боже… Как далеко… как стар я стал и не вернуть ничто. О, Боже… Как помнится и танец первый, робкий, и взгляд лучистый, ясный и простой… Кичливые друзья, им с ними было скучно… На этом же балу мешали люди им… Глупы, толсты, от их дыханья душно… Хотелось высоты, любви и чистоты… Прощальный шумный бал и дивная услада, от глаз ее, от мелкой дрожи рук, заветные слова… печали расставаний, но встречи были слаще от разлук… Наталья Фомина… Ее уж нет на свете… Ее последний след в расстрельных списках был… Наташа Фомина, нет имени дороже… Какое счастие, что я ее любил…
Тяжелый сон… По крови брел Илья, коленями расталкивая трупы, дворян и офицеров, упитого свободою дурного солдатья, а голос звал опять к оружью… Боже… Наталья Фомина печальна… по-девичьи, невинна и строга лежала среди них… Наташа Фомина. Бал выпускной столичный; шампанское и музыка, любви трагичной стих…
Шелестела переспелая пшеница над головами укрывшихся в ней троих скитальцев, сыпались зерна на землю… Разожравшееся от непригляда русского поля мышиное стадо тащило золотые семена в тухлые норы, набивая впрок свои безмерные кладовые; нагло шуршали и бегали вокруг людей в алчной радости, плодились и спаривались вновь; обогатели, разленились, растолстели на дармовых харчах русского поля… Не желая понимать, что ежели его не засеют, то подохнут от голода и хищного зверья… Мыши…