Ко мне приходил ангел
Шрифт:
Попрощался с Иванычем, оставил ему доллары, попросил поменять при случае, а то тут негде оказалось, сказал, завезет, и пошел к торговле, надо столько всего купить, все позакончилось, неделю сидел на картошке. Торговля шумела и пузырилась в полный рост, чего только не было. Смотрел на все и не соображал, только "Австралия" колотилась в сердце. И над "Австралией" поплыл колокольный звон, я дернулся от неожиданности.
— Смари куда прешь, вот шары позальют с утра! — взвизгнула тетка, которую я вроде толкнул.
— Откуда колокола, мать?
— Че слепой чели, вона разверни морду, вона служба закончилась… — тетка, продолжая бухтеть, пошла дальше. А я развернул морду и правда, церковь, как только ее не увидел. Вот слепой. Полжизни слепым пробыл и теперь зрения не прибавилось. И вот надо бы прозреть, уже пора, не двадцать уже, а вот ничего вокруг не вижу. Подождет торговля, пойду в церковь зайду, свечки что ли поставлю, да и гляну, чего тут за церковь, не был, не доходил. А так что-то потянуло вдруг, пока колокола звонят, захотелось постоять под колоколами. Пошел обратно мимо околотка, через все село, большое оно какое, дворы, дворы, улица поворачивала, и слева за поворотом стоял храм. Бело-голубой, ничего особенного, просто церковь, каких многое множество теперь. Вокруг церкви кованый забор, как и положено, черный, внутри вся территория была идеальной, даже куча с песком не просто валялась, а была отгороженная досками и накрыта. Подошел ко входу, колокола уже не звонили, но все равно решил зайти, раз уже дошел, чего же не заглянуть-то, как оно там внутри. Потянул, открылась… внутри было прохладно и очень светло, все было белое и просто залитое светом, и казалось, что даже на улице не так светло, и в лавине света звучал голос такой. Сумасшедший голос, низкий, чистый, бархатный до дрожи кожной, до мелкого озноба. С правой стороны стоял батюшка в облачении, с кадилом, а рядом с ним мальчик-служка и несколько бабушек. И он пел, он не читал, он пел.
— Внемли и помози нам, не отринь и не презри нас, но абие услыши в смирении сердца притекающих к тебе, — пролилось прямо в сердце и сердце остановилось, и оно сжалось так сильно и больно.
Смотрел, и пошевелиться не мог, и не дышал даже. А голос вливал и вливал, сжимал и сжимал.
— Сего ради помолися за нас мольбою твоею крепкою и богоприятною, — только смог, что привалиться к стене, как мешок с картошкой, и как тогда, на помойке, пошел по стене, а так и шаг не мог сделать.
Сел на лавку и не мог дышать, совсем не мог.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, и преподобнаго отца нашего Паисия Великаго, и всех ради святых, помилуй и спаси нас, яко Благ и Человеколюбец. Аминь. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй.
Священник допел и из меня как будто вытащили все кости, я сидел, повесив голову, впившись пальцами в край лавки. Вспомнилось, как с бабушкой ходил в церковь, как исповедовали меня мальчишкой совсем, как причащали. Как потом бежал вдоль деревенской улицы впереди бабушки, и ангел тогда жил в моем сердце. И он был мною, и я был Ангелом. Я был кудрявым белокурым Ангелом с огромным сердцем, в котором помещался весь мир, и соседская кошка, и река, и все, все, к чему только могли прикоснуться глаза. Время шло, и я стал замечать, что как-то я нелепо выгляжу, бегаю чего-то, прыгаю, а мальчишки в войнушку играют. И я пошел играть в войнушку, а потом в машинки, а потом меня отправили в школу. В школе было интересно, но странно, и ничего нельзя. Даже в туалет нельзя, потерпи, не вертись, не болтай, не свисти, а чего делать-то. Учительница очень злая. Спросила меня, на что похожи облака, а я сказал, что на холодную нежность, она спросила, почему, я ответил, что Ангел так сказал. И все смеялись. Мое сердце так сжалось, сжалось, сжалось и умерло, и смеялся со всеми, а учительница сказала, что я шутник, а я сказал, что да.
А потом Ангел долго не приходил, и я играл в войнушку и ходил в школу, а он все не приходил. А потом наступило лето, и я лежал в траве и никто не тянул меня за ресницы, и я не хотел больше смотреть в небо. Я рвал траву, кидал камни в воду и сильно скучал по Ангелу, даже когда играл с пацанами в прятки. Лето пролетело быстро, как один день, один скучный день, и завтра приедут родители, а сегодня я сидел в смородиновых кустах и плакал. Я тосковал по Ангелу, моя тоска пахла сорванной травой и небом, и рвала ноздри, и глаза будто прохудились… и вдруг ресницы… рванул глазами, и он такой уставший и родной. И я бежал вдоль улицы и был счастлив. Я клялся, что никогда и ни за что не предам Ангела больше. Что он мой друг, самый лучший друг, и предал не раз, потом предал. Столько раз в угоду всем, всему, предавал его, и в конце концов потерял его. Он ушел, потому что сердце мое стало таким маленьким и сухим, что негде стало ему жить. И только когда подыхать стал, он пришел еще раз и просил, и умолял, а я бухал и трясся, трясся и бухал.
— Вам плохо, — прикоснулся кто-то к плечу, поднял голову, батюшка стоял рядом, глядя на меня сверху.
— Очень плохо, — и сполз я на колени и заплакал, как тогда в саду, — мне очень плохо. Отче, душу я потерял, разменял, разбросал. Умерла моя душа, батюшка, сам ее удушил своими руками, сам! Ангел ушел из сердца, и умерло оно, а я, батюшка, помирал и не помер, а без души не могу больше, как мне батюшка вымолить ее обратно, не живется мне без нее, Отче.
И я покатился кубарем по всей своей жизни, говорил много, плакал и кричал, и взвывал как собака, а он все стоял, глядя на меня. И кто-то еще смотрел на меня, но я не понимал, не узнавал, кто это, такие знакомые глаза, сотню раз видел их. И потонул в этих глазах, и я вспомнил все и Ангела, и собаку свою вспомнил, которую усыпили, потому что тосковала по мне и скулила, а мне некогда все было. Усыпили ее, чтобы не выла дни напролет. Друга вспомнил, предал он меня, а как иначе, я предал, и меня предали, и Ее вспоминал, предал, променял на породистую суку, потому что Она была не такая как все, не такая удобная, не выставишь Ее напоказ. Она просто ушла и все, ничего не сказала, только улыбалась и молчала, а мне надо было, чтобы такая, чтобы в свет и чтобы гордиться ей мог, чтобы как трофей мог показывать. И ведь подобрал такую жену. И жена ответила тем же, предала меня за то, что не сделал ее счастливой, за то, что не было семьи. И бизнес свой весь вспомнил, какой был сильный и ловкий, какой циник был, как легко спал с секретаршами, и бухгалтершами, а потому что неотразимый сильно, успешный и прыткий, и баб всех вспомнил, всех и страшно стало, и мерзко. А какие проекты мутил, песня просто, погребальная, правда, из воздуха делал деньги, на лету, из воздуха, впаривал даже от мертвого осла уши, и ничего, ничего не делал, не создавал, гвоздя не забил, узла не завязал. Запои свои вспомнил, как напивался до беспамятства, и как жена орала, и отвешивала пощечины, а я только ржал, разворачивался и уходил обратно пить.
И крест где-то по-пьяни потерял, и не заметил, потом спустя время хватился. Какая пустота, какая разнообразная пустота, даже интервью давал о том, как я преуспел. Звездил по полной программе. И все в пустоту, ни любви, ни детей, а я хотел детей, ведь хотел-то я семью, и детей от Нее, собаку и кота, и просто счастья. Нет, даже не то что бы я что-то конкретное хотел, просто боялся одиночества, потому что я всегда был одинок. Ни денег, ни славы, ни власти не хотел, но как засосало, как затянуло, каким гавном я стал, полетел бизнес в тар-тарары. И сотрудники приходили по-человечески просто говорили, что семьи у них и не могут они в неопределенности, и что я? Нет, чтобы собрать всех и сказать — вот так все сейчас и давайте думать вместе, нет. Я закусывал удила и говорил всем — бегите, крысы бегут первыми, а потому что слабак и не мог сказать. Запутался и не мог просить о помощи, урод потому что, и гордыня потому что. И вся моя мерзость вытекала из меня, все, через кого переступил, стояли перед глазами, все, с кем поиграл, кого обидел, специально, понимая, что делаю и просто так, походя, просто так. Подонок потому что, просто так игрался с людьми. И только сквозь все это слышал свои же слова "Господи прости, Господи прости".
Очухался, трясет, лежу на полу, опять я подзаборный пес. В храме также светло и холодно. И только священник стоит.
— Вставай, не о чем тебе больше… пойдем.
И я пошел за ним, он остановил меня перед алтарем и я опустился на колени. И он служил надо мной, и я освобождался. А потом он надел на меня крест. А потом меня причащали, я был как в тумане, больше не трясло, и не было озноба, и омерзения не было. Просто опустел и стал легким и тряпочным. В храме пахло лилиями, и все было в тумане, туман светился и переливался. А был хмельной и в тоже время совершенно ясная голова, и она больше не гудела, трансформатор остановился. Все теперь встало на свои места. Теперь я понимал, как вернуть Ангела, и как вернуть себя того в сердце, которого мог жить Ангел, как вернуть то сердце, в котором жил Ангел. И я встал с колен, всю жизнь себя продержал на коленях, а тут встал. Качался, но шел за батюшкой, плыл в жемчужном тумане лилейного ладана. Что-то говорил батюшка, ничего не слышал, ничего не понимал, был в голове только лилейный туман. Сидел долго на лавке, привалился к стене. Началась вечерняя служба, сидел и смотрел, увидел те глаза и не мог оторваться от них и сам хотел утонуть в них и не возвращаться. Спаситель, Господи Боже мой, не оставляй меня больше, моего Ангела беречь буду. Досидел до конца службы и колокола отзвонили, и бабушки уже вычистили подсвечники, и полы намыли, и священник уже отпустил помощников, и все разошлись, а я сидел. Но было пора, я поднялся и не хотел уходить, хорошо мне было просто смотреть на Господа, смотрел и думал, как слеп я был. Все есть здесь, все Господь отпустил человеку, только приходи, вот сейчас не понял, а прям почувствовал, вот она, благодать.
— Батюшка, а можно я завтра приду? — священник улыбался.
— Конечно, приходи, приходи всегда.
И стало мне так спокойно.
Пошел, легкий и счастливый. Первый раз в этой новой жизни счастливый. Конечно, торговлю всю унесло по домам, вечер уже и сумерки выползали из-под заката и разматывались вдоль опушки леса и по берегу реки. Стоял, смотрел, а надо бы уже идти в эти сумерки, там за речкой мой домик, в котором я был счастлив, и потерял его, а теперь я снова счастлив, по-другому совсем, без страстей и гормонов, без угара. Просто нашел себя и надеялся вымолить Ангела, успокоиться, нащупать путь и пойти. И может быть, когда-нибудь увидеть Ее, просто мельком, знать, что Она счастлива. Так захотелось знать, что Она счастлива, потому что от меня в Ее жизни было только горе. Стоял и прямо пил глазами из этого заката, и наполнялась душа мягкостью и негой этого заката.
— Ну, прям глухой вы что ли? Кричу, кричу. Вы мне не поможете? — дернула меня за локоть женщина.
— А, простите, засмотрелся, задумался.
— Вы уже простите, чего-то никого, вот мне бы замок на кочегарке защелкнуть, здоровый зараза, а истопник наш, гад ползучий… — она лопотала, лопотала… Ничего не понял, чего-то вроде помочь. Пошел за ней следом, идти оказалось недалеко, к сельпо, которое было с другой стороны станции. Оказалось, что истопник, зараза, запил еще месяц назад, а найти другого без вариантов, потому котельная открыта, потому что сил закрыть нету, а привозили уголь, а за мадам приезжает обычно муж, а сегодня не смог.
— А Вы возьмите меня истопником, до весны точно тут буду, да и не пью.
— Ой, вас, а что, пойдете? — тетка посмотрела на меня, так как будто я только что у нее на глазах сам себя поцеловал в задницу, — правда что ли или смеетесь?
— А что, пойду, я до весны вон там, в деревне, ходить близко, да и не все дома сидеть. Обалдею от скуки-то, а так все работенка. Так что я серьезно.
— Так-зарплатка-то небольшая, но и угольку и продуктами… — засуетилась тетка.
— Да не агитируйте, берите и все, качественный истопник буду, если объясните, что и как.