Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ко мне приходил ангел
Шрифт:

— И все? — удивился я.

— Да все. Больше ничего и не надо. Просто попробуй сделать это искренне. Только одно могу добавить — исповедь — это примирение с Богом. Примирись с Господом, прости Ему все. Ну да мне пора, давай и ты. Жду в следующее воскресенье, подготовься, прочитай, как сможешь, проследование к святому причащению, и если можешь — в пятницу и субботу попостись что ли. Если сможешь. Подвигов не надо ни Господу, ни мне.

— В смысле?

— А в том смысле, что убиваться не надо, все хорошо в меру.

Мы распрощались, и я пошел в свою кочегарку. Девки-продавщицы о чем-то склочились очередной раз. Я только никак не мог выкинуть из головы — как это Богу не нужны подвиги, а кому они тогда нужны? И почему примириться с Богом, я же с ним вроде не ругался, и как я могу простить Бога. Начался круговорот жидких мозгов в полупустой голове. Мысли, как тухлое желе, до самой ночи плескались и плескались. Это потом, спустя время, переломав себя, вытащив из-за красивой ширмы свою гнилую суть, прочитав Сурожского, прочитав жития Серафима Вырицкого, походив по монастырям, я смотрел назад и смеялся над собой, а сейчас мне было страшно думать о том, что я примиряюсь с Богом. Я вроде и верил, и не верил. И вот тут первый раз почувствовал, первый раз екнуло. Ну конечно, я виню Бога во всем, если не хватает потуг винить Его, то начинаю бить себя по щекам, бить и приговаривать — ай, дурак!

Но все не то, не нужны подвиги, точно не нужны. А я не могу иначе, не знаю, как по-другому. Свернуть горы — это легко, выучить весь молитвослов — это пожалуйста, но вот отчитать один раз Отче наш без суеты и рассеяния — нет, не могу. А потому что "хлеб насущный" важней, вот мысли и уносятся. А чего им не уносится, я ведь молюсь не от того, что молитва моя это разговор с Богом, а поначалу просто так выговаривался и становилось легче. А теперь потому что умом знаю — так надо, а сердцем нет, не чувствую. Да и надо не так, как выяснилось. "Верую Господи, помоги неверию моему", верую, Господи, верую! Потому что не могу я больше так, только не отпусти меня. Держи меня, Господи, я сам не удержусь, я Иуда, я предам Господи, и не за тридцать серебряников, а просто так, от лени и усталости. Я не просто засну, я продрыхну, не добудишься, Господи, прости мне. Господи, только не отпускай! Ты каждую секунду меня береги, а я продрыхну.

И вот оно пробило-таки во мне дырку. Все, думается, дальше некуда, но всегда оказывается есть куда. Тварь я последняя, трусливая и лживая, и паскуда последняя, потому что не просто предам, а предал. И таланты я не в землю закопал, а в грязь пустил, не то, что во зло, а даже слов у меня нету, во что. Я должен простить Бога. Да как?! За что, за то, что он дал мне жизнь, за то, что он дал мне железобетонное здоровье, которое ни битой, ни морозом не вышибить, за то, что мозги работают хорошо. Так это только благодарить. За что же я должен простить Бога… жизнь у меня нормальная теперь, не Москва, но вполне сносно, хорошо, что, вообще жив, хорошо, что не валяюсь в канаве, хорошо, что ноги-руки целы. Но что-то еще там внутри стояло комком и не осязалось никак, оно там тянуло и мучило, но никак не мог я прикоснуться и потрогать, что же там. Это тревожило меня, и то, что я так и не понял батюшку, раздражало! Что же я за дурак такой, ну вон дети малые в церковь приходят в воскресенье, и ведь что-то там они свое понимают, бабки старые, из ума выжившие, а смотрю на них, они осязают то самое, что внутри, а я здоровый мужик, с парой высших образований, не могу. Да как, же так может быть, что я это что-то потерял, я же был ребенком и помню, как бабушка меня водила в деревне летом в церковь. Она всегда одевала красивое платье, белый платок, туфли лаковые, и умыв и приведя меня в сообразный вид, вела в церковь. В церкви было красиво и людно, то никого всегда, а тут все-таки людно, полы застланы травой, вокруг храма и в храме вырастали березки, пахло лугом и летом. Мне нравилось. Троица, всегда на троицу ходили мы с ней в храм. Конечно, и в другие дни видимо ходили, но Троицу помнил, вот стою я под березкой у алтаря, царские врата открываются, и я был уверен, что Боженька там в алтаре. Мне и видеть не надо было, я знал, что там Он внутри, ждет, пока распахнутся врата, пока склонят все головы, и Он тихонечко выйдет и коснется каждой макушки своей рукой…

— Господи, ну отчего же Ты сейчас не касаешься меня своей рукой, — и вдруг как щелкнуло в мыслях, — брезгуешь, да?

И ударил я в стену кулаком.

— Да, я гавно, последнее гавно, я всю свою жизнь прожил не так, я всю жизнь провертелся волчком за деньги, я растерял все. Это тогда в детстве бабушка казалась мне самой красивой в мире на Троицу, потом я увидел, какие старые ее лаковые туфли, как она сама. Ты помнишь, Господи, эти жуткие туфли? А я помню. Что же Ты молчишь?! Почему же ты дал мне потеряться, как ты допустил, что я неправильно все сделал? Ты же там все знаешь, ты же все видишь.

Я вскочил с кровати и начал метаться по дому, как бесноватый.

— Ну что Ты молчишь? Ты смотрел, как я иду не туда и молчал, ждал. Чего Ты ждал? Что мне совсем башку оторвут. Неужели Ты, Бог, не мог подсказать мне как-то, не мог направить, Ты же все видишь. Что же Ты не мог не пробивать мне голову, что, иначе нельзя достучаться было, только вот так, прямым ударом в мозг?!

Я орал, и орал, я ненавидел Его. Оказывается, я не любил Его, а ненавидел. О, сколько у меня наболело. И не наболело даже, нагнило прям. И понесся этот гнойный поток, как будто фурункул внутри лопнул, фурункул размером с меня самого.

— Где Ты был, когда я так дешево промахнулся, бросая Женьку, что же Ты не остановил меня, когда я женился. И мне жизнь сломал и ей. Зачем тебе-то это было, Господи? Ты Бог или просто сказка, чтобы мучить и тянуть? Что бы мы тут просто не оскотинились совсем. Где же она, Твоя хваленая воля?!

Я лежал на полу в темном доме, в этой забытой Богом деревне, в своей побитой жизнью шкуре, в своей оставленной Богом жизни. И было мне плохо. Не понимал я, за что, ну, не понимал и все. За что со мной так? Я не хуже и не лучше других, я такой же, как все. Да, я зарылся в своем бизнесе, но я ведь не воровал, я ведь не убивал.

— Так за что Ты так со мной? Ты вечно зовешь, но Ты недосягаем, Ты самая страшная ложь и есть.

И так я выл и лаял всю ночь и не мог понять, как так вышло, что вроде мне не за что прощать Бога. Что я только благодарить Его могу, а на самом деле вон оно как вышло. Только обиды, да что там обиды, ненавижу я Бога как оказалось, за всю свое сломанность и неудовлетворенность, потому что всю свою жизнь в голове прокрутил, а ни разу не было так, чтобы я получил, что хотел. Вся моя жизнь вечная неудовлетворенность.

Утро все-таки приперлось. Наглое весеннее утро. Оно не могло подождать где-нибудь, оно не могло задержаться, оно приперлось по расписанию. Вставать сил не было вообще. Не то, что пилить в свою кочегарку, будь она неладна. Болела голова, болела душа, болело тело. Хотелось только спать. Провалиться в сон и не двигаться. Хотелось больше не завидовать никому, не хотеть ничего, не думать ни о чем, и ничем не мучиться. Как так вот жить, чтобы не мучиться. Все я о чем-то жалею. Вчерашняя истерия стояла как бы за спиной. Не то что бы чувствовал себя правым, нет, но и вины особой не было. Главное, что с одной стороны понимал не так все, но с другой, все было именно так — Бог меня оставил, а я просто жил, как мог, еще и не самым худшим образом жил. Прям почти оскорбленной невинностью себя чувствовал, голова говорила — нет, не так все, не может же быть, что все две тысячи лет ошибаются, а я один такой умный. Но самолюбие и уязвленность говорили об обратном, я бедный, несчастный, еще и борюсь, как могу, и вон, пройдя столько бед, сохраняю человеческое достоинство.

Вспомнил вдруг, как бабушка говорила, что у человека на одном плече сидит ангел, а на другом бес, и что человек сам выбирает, кого слушать. Вот по всем раскладам, если подумать, получалось, что это бесы дергали меня за больное, уеденное самолюбие. Тогда логичней было бы таки остановиться и не гнать дальше волну истерии и обид на Бога и жизнь. Решил твердо, что иду на работу, а там, по ходу жизни, буду разбираться, что правильно, а что нет.

Пока собирался и шел к станции, к своей кочегарке, смог только до одного сам с собой договориться, что наперед буду как Штирлиц, сначала все на спичках раскладывать, а потом уже если не раскладывается, совсем впадать в истерию. Противно было. Вот никто не видел вчерашнего, а мне все равно от себя самого тошно было. Как баба, как малолетка какая-то, визжал и по полу катался, да что за цирк. И противно было от себя, и мерзотно на душе было. Вокруг такое утро, а был где-то далеко от него. Не тут я был, не под этим солнцем, не под этим небом. Как вот так получалось. Ну и пусть я такой потерпевший весь из себя, но делать-то чего. Ну не сидеть же теперь всю жизнь на жопе и не ныть. По полу кататься тоже не велика радость. Очередной "понедельник" и очередная "новая жизнь" встали в полный рост. Но в этот раз сомнение точило меня. Не то что бы новую жизнь не надо начать, но старую вот куда девать. Не очень она красивая вышла, косоватая, пустая, но это была моя жизнь. Моя!

И что мне теперь с ней делать, стереть ластиком, и с понедельника заняться йогой? Начать учить китайский? Податься в Москву, набить морду Андрюхе? Испортить жизнь своей жене, воскреснув из мертвых? Перспективка грела самолюбие, и было уже картинки страшной мести забрезжили, но радости не было. Мелкое ехидство, и даже не злоба, а так, злобствование, а радости не было. Месть — это блюдо, которое уже не хотелось есть ни горячим, ни холодным, ни сырым, ни вареным. Не хочу. Угробить еще годок на то, чтобы всех достать и наказать? Нет. Сейчас-то уже вон она весна здесь, она весна есть, а меня нету. Где я? Ау, опять потерялся, а находился ли я, я и не знаю.

Поделиться с друзьями: