Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Со щелчком распахнулась дверь купе, и в нее стали вползать сумки. Вспыхнул свет. Острые зубы и ежики волос.
– Не мешаем, батя?.. Приподнимитесь, род е мый.
Сумки чавкали, как сантехнические вантузы.
– Веселей, батяня!
Ежики содрали с себя сухую, скрипучую одежду. Живые кукурузные початки: мышцы, фарфоровые зубы.
– Футболисты, батюха!..
Я ни за кого не болел.
Я ненавидел футбол. Нынешний. Настоящий футбол исчез, как водонапорные башни и складские помещения для угля. Для кокса. Теперь коксом называют кокаин. Я вообще-то лет тридцать назад любил не футбол – козны. Их по-литературному называют «бабки».
Тогда я ждал-дожидался, когда будут варить студень. Эти «козны» извлекались из суставов убитых бычков и телок. Они долго вываривались. Козны становились на четыре ножки. Самый большой козон (неизвестно, как правильно, может, «козн»?) высверливался, и в него капался расплавленный свинец. Это – бита.
Козны были гораздо дороже денег. На них можно было поменять все. За налитую свинцом биту давали заднее велосипедное колесо в сборе.
Конечно, были и мастера игры в козны. У Кости Кудряшева свинцовая бита, крутясь в воздухе, летела верхом. За метр-полтора бита пикировала и, поднимая бурунчики пыли, врезалась в строй кознов. Потери Костиных соперников, а бабки эти переходили в Костин карман, были громадны.
Костя совал гладкие, вываренные крутым кипятком фигуры в свои широкие брючные карманы с деловым видом, не выдавая на лице радости.
Кроме игры в козны мне нравилась карточная игра в «петушка», которая по ночам велась в избе Храмовых. Самый старший из Храмовых, дядя Коля, дрых на печке. Иногда его животный, нутряной храп обрывался. И он циклопом (ей-ей, видался то один красный глаз, то другой) полыхал на печке. Ему подносили полстакана перцовки. И через минуту на печке опять «пилили дрова». «Хр-хр, хр-хррр».
Старший сын дяди Коли Храмова, тоже Николай, был самым умным, почти не проигрывал – полно медных денег. Николай часто лазил в карман и тряс его. Средний, Санька, был дурачком. Дурачки в селе – в дефиците. Их всегда не хватало. Они работали пастухами или скотниками.
Слабоумным мало платили, но и той малости им хватало.
Младший сын дяди Коли, Юрка, мой товарищ. Ни он, ни я не играли в «петушка», а лишь глядели игру, понимая лишь внешнюю сторону – красные, распаренные азартом лица, смачные словечки, которые нигде не услышишь. Пираты!
Утром мы тоже играли в карты, пока только в «зассыху».
Юрка Храмов еще не выбрал, кем хотел быть, умным, как старший брат, или дурачком, как Санька…
– Эй, батяня-комбат, замечтался, поднимись, родной!..
Чужая, холодная ладонь подняла сама. За локоть.
Чавкнул черный дирижабль с белыми надписями по фюзеляжу. Из «фюзеляжа» выпрыгнули большие стеклянные козны.
– Иван Иваныч, дернешь?..
– Я – Иван Петрович.
– Ничаго, батянь, угадали, батянь. Так дернешь?
Эти трое не походили на братьев Храмовых.
Я выпил все, что предлагалось.
И вдруг ощутил страх, совершенно беспричинный испуг. Футболисты, мне показалось, были слеплены, созданы, зачаты из другого материала. Словно они прилетели откуда-то, из другой системы.
Под ложечкой екнуло: «Хотя бы тот соседский младенец подал голос, а то в каком-то замкнутом пространстве».
Поезд несется беззвучно. Ночь, темнота, никаких слайдов в окне.
Новая порция водки, выпитой автоматически, из-за того же чувства внутренней жути, обожгла горло. Потеплело в желудке. Водка оказалась живой, из буден.
Футболисты вертели головами и жевали что-то белое. Наверное, сыр. Один из футболистов встал и порылся на верхней полке. Телефон запищал в его широкой ладони, как птенец. Двери опять щелкнули. Ворвался свет.
Алкоголь перестал действовать. Щелчок напоминал звук винтовочного затвора. О, господи!
Вошли двое. Один со знакомым ершиком на голове, другой с длинным, артистического вида лицом, длинноволосый. Как скрипач Паганини, только писаный красавец. Он был моложе всех – лет шестнадцать, не больше. Эти двое присоединились к почти машинальной еде и питью водки. Белые, матовые стаканчики сновали в воздухе.
– Ты, бятянь, на нас злишься, ты, я чую, очень сердишься. – Это «кукурузина» отвела мой локоть в сторону. Щека у него дернулась. – Ты знаешь, отче, мы мирные люди. Мы, блин, спортсмены.
Да, я злился. Страх ушел, на его место с каким-то звоном и упругостью села злость. Сейчас хотя бы одного врежу по жилистой шее ребром ладони. От батяни, батюхи и отца родного.
«Блин-блин-блин-блин, в натуре, в натуре, в натуре, все путем, все путем». Но мелькали фамилии. Часто «Терпогосов». Скорее всего, Терпогосов был тренером и отдыхал в соседнем вагоне.
Новый «ежик» вытеснил меня с полки: «Подвиньсь, батя!»
И я как-то враз, не ощущая перехода, оказался в тамбуре с сигаретой. Я сказал с «удовольствием», потому что столкнул меня не «ежик», а общий тон этой случайной компании. В тамбуре легче дышалось. Задымленный тамбур напоминал избу Храмовых и чудесные физиономии мужиков, барахтающихся в чаду злых папирос «Прибой» или «Север». Какие-то папиросы стоили тогда 12 копеек, какие-то 14. Дядя Коля Храмов дымил «Охотничьими» сигаретами за 8 копеек пачка. А вот «Махорочные» продавались по 6.
Я приходил в себя, вспоминая стоимость ценного дерьма, забитого в бумажные шелестящие цилиндры.
Да ведь и в футбол тогда играли! В совершенно другой футбол. Мяч – покрышку нам шил Немой за три десятка куриных яиц. Из брезента. А камеру покупали в городе Сызрани, когда кто-нибудь туда ездил сдавать в заготконтору заколотых овец.
Это было тогда. Тогда в мире не существовало страха. А теперь? Теперь вот стало известно, что человек держится на нем. Он боится умереть, попасть в лапы хвори, потерять близких, остаться голодным. Да мало ли. А уж о физической боли и не говорю. Подростком я смотрел кино о бесстрашном революционере, которого пытали раскаленным железом и при этом наблюдали за зрачками. Расширятся – значит, больно. Карбонарий умел держать себя так, что и зрачки не расширялись. Я не революционер. Теперь мои страхи волнообразны, как морские приливы-отливы. Скорее всего, они связаны с Луной.
Вот с этим холодным светом, внезапно хлынувшем из окна. Это – прелюдия страха. Страх всегда чем-то отмечает себя. Будто тебя, расплющенного, помещают под холодное предметное стекло. И вот, пожалуйте, итог. Остов. Реализм, как на прилавке магазина. Пошарив глазами, по истертым спинами стенкам тамбура, я уперся в ужас. Из приоткрытого тамбурного ящика торчала маленькая человеческая нога. Детская. Да, нога.
Явственно были видны круглые головки пальчиков и ямочка под коленом. Нога была загорелой и в этом ледяном свете казалась живой. Но недвижимой. Кровь ударила в голову. «А ведь в соседнем купе, – я задыхался, – в соседнем купе детский плач прекратился».