Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я тут, мама, батька...

Прорва молчала, хотя что-то гудело в ней, будто там, в глубине, шла какая-то работа. И его потянуло посмотреть на эту работу, только посмотреть, увидеть одним глазком. Он склонился над Чертовой прор­вой, словно встретился с ней впервые, словно оказался вдруг не на обжитой и понятной земле, а на какой-то неведомой планете, ворвался в неведомое ему и пытался понять это, потому что от этого зави­села его собственная жизнь. Но не только онг изучали и его, что-то вспыхивало в глуби, прорывались, булькали пузырьки воздуха, словно кто-то пытался ему сказать что-то и захлебывался в чужих, непривыч­ных словах; зажигались, мерцали и гасли какие-то огоньки, гасли, что­бы через минуту зажечься снова в другом месте. И оба они — бездон­ная черная пропасть, лежащая перед Матвеем, и сам Матвей — устали и отчаялись понять друг друга.

Прорва тяжело'дышала, он видел это дыхание, ощущал его по рав­номерному всколыхиванию отстоявшейся, но масляной, густой в ночи воды, будто смотрел не просто в окно, в дырку в земле. И Матвей по­чувствовал, как у него начинает кружиться голова, расслабляться тело. Его уже тянуло туда, в прорву, но тут уши ему резанул плач женщины за его спиной. Матвей прянул от Чертовой прорвы, и женщина в белом, стоящая за его спиной, тоже отпрянула. Он погнался за этой женщи­ной, скорбя по неслучившемуся, по непознанному, на краю которого он стоял. Женщина уводила его из Свилево. Она бежала, вернее, скользила по воздуху, не подпуская его к себе, к той близости, когда он мог уже схватить ее, но и не уходя слишком далеко, чтобы не по­терял надежды. Матвей, отчаиваясь и надеясь, гнался за ней, умоляя ее открыться, сказать свое имя, шептал имя матери и Алены. Он уже выдохся, он уже отчаялся, чем дальше от Свилево, чем ближе к де­ревне, тем быстрее бежала женщина. У деревни она уже не бежала даже, а парила, все больше и больше отрываясь от него. И вот только облако белое и бесплотное колыхалось в отдалении. Матвей остано­вился, остановилось и облако.

— Кто же ты, кто? — спросил он.—Мама, Алена? Спасибо кому говорить, звать кого? Голоска?

— Го-го-лоска,— отозвалось вдали. Никого не было, только ржа­ное поле, и он среди поля, вымокший от росы, перемазанный желтой и вязкой пыльцой цветущей ржи.

***

Тимох Махахей вышел на берег речки к Стрелке, где издавна был брод, где в любое лето переходили ее князьборцы, переезжали и на подводах. Сейчас, хотя воды в речке по сравнению с прежними годами заметно и убыло, переехать старым бродом было невозможно. Заме­талась в последнее время речка, подмыла съезд с берега, из плавного спуска сделала кручу, на которую никаким воликам не взобраться. Но он мог, хоть и с грузом, спуститься: под берегом, у самого обрыва, воды от силы по пояс, дно как на ладони, видно даже, жируют там, играют плотки, ладные, верткие, так и просятся на уду, бьют в бок одна другой, дразнятся. Тимох посмеялся, отвел душу, глядя на них, укрывшись за грушкой, росшей здесь же, на берегу, на виду у дерев­ни; когда-то грушка эта стояла в лесу, среди дубов, а сейчас дубы попадали, подмытые речкой, вот-вот должна была упасть и грушка. Тимох глазом следил за плотками, а ухом прислушивался, как борется она корнями с водой, как гонит эту воду к листьям, как понимающе и друэкно гудят в листьях пчелы. Наслушавшись, натешившись, пошел берегом вверх по речке, совсем в другую сторону от своей хаты. Не решился переходить здесь, на виду у всей деревни, у рыбаков, удив­ших рыбу в озере и речке, у купающихся, загорающих на Бабском пляже девчат, и виной всему был груз Махахея. Стыдно показать его людям, подумают еще, а то и скажут, не заржавеет: на старости лет, как дитя неразумное, погнался за игрушкой, за цацкой, купил гармо­нику. «А чтоб тебе, Махахей, лихо было»,— посмеялся сам над собой и зашагал веселее, торопливее. Не терпелось ему все же попасть до­мой, раскрыть чехол, подержать в руках игрушку. И играть он не мог, хоть плачь, не выучился. Раньше во всем селе гармоника была только у деда Демьяна. И дед сам знал всего лишь три танца: польку-трясуху, краковяк и вальс «На сопках Маньчжурии», но играл исправно на всех деревенских вечеринках князьборским хлопцам и девкам, играл и ему, Тимоху Махахею. Собирались в деревенской хате, каждый раз в другой, по очереди, приходил дед Демьян, садился в красный угол под бож­ницу, я^дал, пока поднесут. Ему подносили. Но, и выпив, дед все еще ждал, и хлопцы знали чего. Самый бойкий из них, покойник уже, сын деда Антон Ровда кричал:

— Грай, бо грало поломаю!

— А гроши? — хитро жмурился Демьян, скромненько снимал шап­ку и кверху лоснящимся, что юфть, дном ставил ее на стол. И сыпали деду в его шапку гроши, кто пятак, кто гривенник, а кто и семечек- гарбузиков горсть. Гарбузников дед устыжал:

— Марш на печь к матери, нема грошай, и к девкам лезти не­чего.

— [Гы что, дед, то ли не ведаешь, как мужик цыгана гарбузиками обдурил?

— Не ведаю и ведать не хочу.

— А ты послухай. Заспорили мужик с цыганом, кто лучше детей накормит. Червонец золотой на кон. Взялся мужик цыганских детей кормить. И баранок, и булок им, и пряников. Наелись, пузо трещит, а он им еще гарбузиков. Приходит цыган и шарах на стол полную шапку конфет. Не глядят они на конфеты, Цыгана очередь, тот тоже дал поести, штаны не сходятся. Мужик приходит с проверкой и карман гарбузиков перед ими по полу. Мужицкие дети в драку за гарбузики, будто год еды не видели. А ты — марш на печь...

— Складно брешешь, сам добры брехун, а таких не встречал,— говорил дед.— Черт с тобой, в хозяйстве и гарбузики пригодятся.

И врезал польку-трясуху, путая ее с краковяком. Но это все ж была музыка, и летело все кувырком в хате, шла колесом и сама хата. «На сопках Маньчжурии» дед играл старательнее, чище, но уже при­томившись, за полночь. И тогда вновь выходил вперед Антон Ровда.

— А, дед, грать ты не вмеешь.

— Я не вмею грать! — свирепел дед.— Забирайте свои гроши, каб и духу вашего не было,— и кулаком шибал со стола шапку с медяками, серебром и гарбузиками. Хлопцы наваливались на ту шапку, ловили свои денежки и расходились.— Я грать не вмею,— ворчал Демьян, под­нимая с пола шапку и нахлобучивая ее.— Як мне гралось, каб вам так с... — Рассерженный, в одиночестве брел домой, чтоб завтра повторилось все снова.

Но в войну, то ли уже после войны извелись в Князьборе вечерин­ки, извелась и гармоника, хотя жили все на виду, куда она подевалась, Махахей не может и припомнить. А он тосковал по ней. Тосковал в армии, на фронте и вернувшись с фронта. Дал себе зарок: жив оста­нется, заработает себе на гармонику. У ворот под хатой у него растет куст черемухи, посадил перед войной, вкопает он под тем кустом скамейку, сядет и с утра до вечера будет играть. Девкам своим будет играть, бабе своей, всей деревне, а надоест слушать людям, так ежи­кам станет играть, они живут в его хате под завалинкой и утром выпол­зают на солнце, греются на кострице, а вечером приходят в хату. Как начнут носиться, кошку гонять, хоть уши затыкай. Лапками, коготочками скреб-скреб-скреб по полу, а потом чмых-чмых-чмых. Это, навер­но, на крошку табака наскочили. Кино, прямо. Об этих ежиках он тоже все время помнил на фронте. И сейчас только подумал о них, как, чудо-чудное, выкатился ему на стежку под самые ноги еж. Большая, старая, иголки и те пожелтели уже от старости, ежиха. Выкатилась, повела буроватым пятачком-носиком в его сторону, фыркнула, чмыхнула, будто упрекнула в чем-то, стрельнула настороженными глазка­ми, моргнула седыми веками и в клубок, возьми меня за рубль двадцать. Свел брови, заморгал и Махахей, оставил гармонику, скло­нился над ежихой, погладил. И не почувствовал колкости, не потому что мозоли у него были, как кора у дуба, не укалывалась рука, его руку сейчас можно было резать ножом, огнем печь.

— Это ты все ждала меня,— сказал он,— ждала и состарилась.

Взял ежиху на руки, как берут только живое, пробился пальцем к деликатному и мокрому носику ее. Ежихе не понравилось, и она опять фыркнула. Он отдернул этот докучливый свой палецг мог бы ведь и повредить что.

— Ну, ну, не сердуй, что не пришел раньше. Была война, и знаешь, какая,— вздохнул.— Тут, на своей земле, три года. Потом покатилось по чужим землям. Польша... А еще ж и дальше земля есть. Европа на­зывается, держава на державе, и всех их ослободить надо было. Но и на том не кончилось. Еще и Азия на свете, и там ежики живут. Всюду, брат, мы с тобой. Не до музыки было. И потом какая тут музы­ка. Копейчина какая заводилась, так только ее и видел, меж пальцев все, меж пальцев, как песок, мы ее через дверь, а она в окно. Но ничего, ничего, сбился все ж на гармонику, хоть и пальцы уже не гнутся, а гар­моника есть, есть, брат, и что на крышку мне поставить. Хочешь, по­кажу гармонику? И сыграю, как обещал...

Махахей засуетился, перекатил ежиху с одной руки на другую, до крови уколол руки, но не заметил крови, не почувствовал боли, опустил ежиху на стежку, торопливо взял гармонику на грудь и замер, не решаясь нажать на клавиши, застыл, деревянно выпрямившись.

— Неловко тебе на земле,— обратился вновь к ежихе,— ты давай сюда, на ящик этот, на чехол новый.— Устроил ежиху на чехол, та задергалась, вдохнув, видимо, непривычного запаха дерматина, сто­лярного клея и колеи.

Махахей беспомощно огляделся по сторонам, словно кто-то мог направить его, подсказать, что и как играть. Но кругом были только деревья, жилистые вязы, осина во всех видах: тонкая, с ровными, буд­то точеными стволами, и кустарник осины, и сухая осина, и пеньки от нее — это со стороны речки, где над деревом поработали бобры своими пилками-зубами, добрались до деревьев и снизу, от корней, изрыв землю временными и постоянными выходами, добрались и квер­ху. Работали они стоя, в полный рост, оставив вместо осин лысых старичков. И эти пеньки-старички, сбросив шапки, оголив костяные желтые лбы, стояли в рядок один за другим, будто в очередь за му­зыкой выстроились и дубы, оставленные на бывшей нейтральной пограничной полосе, угадывающейся еще и теперь по той ровности, с которой росла тут трава, стояли те же дубы.

— Что ж вам сыграть? — с застарелой тоской и болью проговорил Махахей, обращаясь, видимо, не только к ежихе, успокоившейся уже на чехле, но и к дубам, к старичкам пням. На правой руке Махахея на сгибе указательного пальца выступила уже кровь, большая и все время увеличивающаяся черная капля. Он раздвинул меха и тюкнул этим пальцем по пуговке гармоники. Гармоника вскрикнула, капля разло­милась и опала, вихляя, доползла до мизинца и остановилась. Только тогда Махахей почувствовал боль, посмотрел на руку. И опять резко ударил по басам.— Рас...— начал Махахей, но что-то ему не понрави­лось, он повторил:—Рас...— и еще:—Рас...— и повел по слогам, голо­сом, головой, всем телом помогая непослушным пальцам: — Рас-цве-та- а-ли ябло-о-о-ни и гру-у-ши...— С трудом, вогнав себя в пот, довел куп­лет до конца, обессиленный, сел на землю.— Такая вот музыка,— кив­нул в сторону ежихи.— Нет у меня для тебя музыки, вот и вся музыка.

Махахей жаловался, но без горечи, прижимал к груди гармонику, как нечто живое, бесконечно дорогое ему. Наконец-то у него была гар­моника. И спасибо бабе его, Ганне. Не было бы счастья, да несчастье помогло.

Три дня назад его Ганна, баба всю жизнь без хвороб, встала утром, начала управляться и заохала: ох, поджимает что-то в правом боку, будто картоплину горячую проглотила, вошла она в живот и не стынет.

— Пошли, баба, в больницу,— сказал Махахей,— знаю я эту картоплину, боком вылезет она.

— Не, кабан же некормлен, травы запарить надо, покормить,

— Ложись, баба, кабана я и сам покормлю.

Махахей уложил жену, занялся кабаном, потом еще дел налетело, что тех курей, под обед освободился, кинулся в хату, а жена как и не ночевала там. Встретил у речки, шла, кособочилась, кривилась. И жалко было, и злость брала, но выговаривать не стал, за руку в ха­ту и в дорогу. Ганна пыталась отбиваться:

— Еще трошки погодим, Надька гусок пригонит. Душа не на месте.

Тимох не слушал ее. То, что Ганна, хоть и с причитаниями, шла за ним, пугало его. Век, считай, вместе прожили. Хорошая ему по­палась баба, работящая, понимающая его и жизнь. Ворчала, правда, но еще бы не ворчать. Отними у нее эту воркотню, что останется? Надо что-то оставить и бабе, чтобы могла она отвести свою бабью душу, проявить натуру, иначе заглохнет в ней все бабье...

Поделиться с друзьями: