Колесом дорога
Шрифт:
Вто это был за дом, Матвей не мог понять. Случалось, что и земля была его домом, приходилось ведь ночевать и под открытым небом, под березовым кустом. А когда сгущались сумерки, наступала ночь и видимости было только на длину вытянутой руки, на два-три шага в сторону от костра, вот тогда земля тоже казалась домом. Земля превращалась из выпуклой в вогнутую, и в этой ее вогнутости — сцеплении темени земли и неба — и был его дом, скорлупка, черное яйцо, в котором возлежал он на боку, подстелив под себя телогрейку или ветки. И ничего, казалось, в мире больше не существовало, только костер, только березовый куст, только он сам, и то одни лишь руки его, потому что они были видимы и не такие, как днем, в свете костра сразу и резко выделялись.
Выпадало ему ночевать и в пустых лесных избушках, в брошенных домах, где ночь была не ночью, а тянущимся до рассвета ожиданием: вот-вот кто-то объявится, кто-то придет, спросит, как он сюда попал и зачем. Ожидание растягивалось в бесконечность, настораживало этой своей бесконечностью, безлюдием, бесцветием. А в доме, в котором он сейчас пребывал, люди были, он знал их всех. Князьборцы это были, его односельчане. Они как хоровод водили, сновали туда-сюда, тянулись друг за другом.
И сам дом не был похож ни на городской, ни на деревенский. Ни окон, ни дверей, и стены непонятно из чего: то вроде кирпичные, а то бревенчатые, и вдруг не кирпичные и не бревенчатые, а из материи, синего блеклого ситца, натянутого на четырех палках. Но над этими палками, над этим ситцем все же и крыша. Давила сверху, словно каменная, словно свод пещеры. Матвей подумал про пещеру и успокоился. Пещера это и была, не дом. Конечно же, пещера, потому и синий туман. Дым ведь это, костер чадит на полу, очаг дымит, потому и проходят так свободно друг через друга люди, не настоящие они, жившие когда-то давным-давно.
Матвей знал продолжение сна, он смотрел его уже которую ночь в доме деда Демьяна, на совещании v Шахрая. Вчера Шахрай нагрянул к нему с утра, прилетел на вертолете, и не один, еще трое были с ним. Но на участок к нему под Храпчино явились семеро, присоединились к Шахраю не то журналисты, не то киношники,прибывшие в Князьбор на «газике». На этом «газике» журналисты иль киношники и подъехали к Храпчино, подвезли и Шахраеву команду. Начали вываливаться из машины, у Матвея зарябило в глазах. Эту ораву надо ведь было накормить, а столовая у него только-только начала работать. Но все обошлось. Стол и еда в обилии неожиданно обнаружились, но это потом, а тогда Шахрай выскочил из машины, представил ему гостей, только имя, отчество, считая, видимо, что Матвей и сам должен знать, кто они и что. Но он не знал их, кроме одного, секретаря обкома.
— Вот перед вами будущий показательный колхоз, Сергей Кузьмич,— сказал Шахрай, обращаясь к секретарю, и повел рукой от Храпчино к Болони, Свилево, к Махахеевой дубраве. Все захватил в эту свою руку, все сжал в кулаке, будто держал на весу и Храпчино, и Свилево, и Болонь, и дубраву. И тяжеленек, видимо, был этот груз, жилы даже проступили на запястье, обозначились на шее.
Секретарь обкома щурился, вроде бы вглядывался во что-то знакомое, силился припомнить. Черный торфяной простор лежал перед ним, в одном только месте ограниченный сиротливыми среди этой черни дубами Махахея. Простор был и позади, ничем уже не ограниченный, но с островками еще зеленого, с колючими малинниками, ежевичниками, уцепившимися за редкие одинокие деревца рябины, за кустики крушины. Островки эти тоже надо было снести, и считалось, что они уже снесены. Как уцелели, почему остались, было непонятно. Ведь это, по их мелиораторской терминологии, зона уничтожения. Все растущее здесь надо извести, от куста до дерева, от малины до дуба. Чтобы потом возродить хлебным колосом, караваем, молоком, мясом. Этим и были заняты все тут, и он, Матвей Ровда, особенно, так нацелили его, так нацелил он себя, своих людей, свои машины. И не было у него ничего более важного в жизни, как дать людям хлеб Полесья, мясо Полесья. Но кроме этого имел он еще и свой особый счет к болотам: они забрали у него мать и отца. Поэтому трактора, бульдозеры и кусторезы били под дых, ломали, как щепки, деревья, а эти веточки, ветошь эту лесную обошли, как обходит лошадь упавшего с нее человека. И продолжали обходить, вгрызались в массив, в лес, сплошной стеной вставший справа, вели с этим лесом неравную битву, роняли его, опрокидывали небо над его головой. И лес отступал, удаляясь, теряя и теряя зеленую щепу свою. А островки малины и ежевичника ничего не теряли. Они остались нетронутыми, когда на берег пришли экскаваторы, встали с двух сторон и начали черпать землю, спрямлять речку, прокладывать ей новое русло. Матвей каждый раз, приезжая в Храпчино, запинался взглядом об эти островки, приказывая снести их. И ему обещали, но то ли он не очень решительно приказывал, то ли не доходили руки до них и он забывал, кому приказывал и с кого спрашивать, только все оставалось по-старому.
— Сколько тут у тебя? — спросил Шахрай у Матвея, все еще держа Храпчино в кулаке на весу.
— Семьсот шестьдесят три гектара,— ответил Матвей, тоже чувствуя давление и тяжесть этих гектаров, и потому жестко, почти по-военному.— Зона уничтожения — семьсот шестьдесят три гектара.
— Зона уничтожения? — поморщился Сергей Кузьмич, и тень неудовольствия, неприятия промелькнула на его лице.— Не могли человеческое название дать.
— Есть и человеческое,— тут же откликнулся Шахрай,— площадь, территория. Сдашь, Матвей Антонович, колхозу площади к посевной?
Матвей замялся. Об этом он и хотел поговорить сегодня с Шахраем, но присутствие других людей останавливало. Секретарь обкома выручил его:
— А есть уже кому сдавать? Есть хозяин этой земле? — и он указал глазами на торфяники.
Настала очередь замяться и Шахраю.
— Почему, Олег Викторович, не подумали? — уловил эту заминку секретарь обкома.— Одним днем живете.
— Подумали, Сергей Кузьмич, подумали,— что-то прикинув и с каждым словом утверждаясь в чем-то, отвердевая лицом и голосом, сказал Шахрай. Пока он говорил, пока секретарь обкома обменивался с Шахраем взглядом, Матвей тоже решал про себя: выгодно или нет лезть ему на рожон, заводить разговор с Шахраем о своем наболевшем при секретаре. Собственная нерешительность, вдруг появившаяся боязнь начальства и развеселили, и обозлили его, и он не стал сдерживать, что рвалось уже давно с языка, что хотел сказать одному Шахраю.
— Тысячу триста гектаров сдам,— ворвался он в молчаливый разговор Шахрая и секретаря обкома.
— Тысячу триста? Это интересно.
— Где ты их возьмешь, тысячу триста? — опередил вопрос Сергея Кузьмича Шахрай. Секретарь недовольно глянул на него, но вопрос Шахрая не перекрыл своим, просто требовательно посмотрел на Матвея, приказывая продолжать. И Матвей продолжил:
— Возьму вон, за дубравой, там шестьсот с гаком будет...
— Но дубняк-то мы не дадим сводить.
— Можно не сводить, хотя, конечно, он будет мешать.
— Дуб не пойдет под зону уничтожения,— взмахом руки обрубил все доводы Матвея секретарь обкома.
— Пусть остается,— согласился Матвей.— В дубняке трактористам и пообедать в тени можно. А за дубняком площади лежат, мелколесье. Объем работ невелик. Мелколесье, площади и лядо. Полторы тысячи гектаров можно сдать, а не тысячу триста. На лядо меньше работы, чем здесь, затраты меньше.
— Что за лядо, почему я о нем ничего не знаю? — секретарь обкома обращался уже к Шахраю.— Если все так, как он говорит, почему не с него начали?
— Я говорил вам. Лядо — перспектива колхоза.
— Но мне требуется...— начал было Матвей. Шахрай не дал сказать самого главного, как будто знал это главное и уводил от него и секретаря обкома, и его, Матвея.
— Дадим все, Матвей, что тебе требуется.
— Я хотел...
— В рабочем порядке,— опять заткнул ему рот Шахрай, и на этот раз крепко, как запечатал.— Вопрос ты поставил важный и своевременно, и мы обсудим его в рабочем порядке.— Он вроде бы забыл о Матвее, заговорил с секретарем обкома: — Есть у нас кандидатура на должность председателя колхоза, есть, Сергей Кузьмич.
— Импровизируете, Олег Викторович?
— Да не совсем, Сергей Кузьмич... А вы что, противник такой импровизации?
Матвей слушал их вполуха, был занят своим, прикидывал, куда еще повести начальство, что показать, а что не надо показывать.
— Полешук? — захватил его врасплох секретарь обкома.
— Полешук... Из этих вот самых болот.
— Хорошо, что из этих,— сказал секретарь, но Матвей не понял, что тут хорошего, потому что Сергей Кузьмич стал говорить об их князьборском кладбище: — Был я тут в наводнение, могилок маленьких много,— и замолчал. Молчал и Матвей, не понимая, к чему клонит секретарь, вспоминая князьборское кладбище, что действительно много там маленьких могилок. По всему Полесью так, по всему Полесью кладбища одинаковые, что в них усмотрел секретарь обкома? Тот пояснил: — Детских могилок много. Детей на Полесье умирало больше, чем взрослых. Понимаете, Матвей Антонович?
Это Матвей понимал.
— А вы тоже полешук? — спросил он секретаря.
— Полешук, потому и больно. Знаю, отчего они умирали. Болота забирали их. Болота забирали жизнь, лучшие земли. Песочек оставался крестьянину, семян не отдавал тот песочек, и жизнь уходила в песок. Нигде мужик так не гнулся, как здесь, на Полесье...
— Малина! Какая малина!—закричали двое из тех, что прибыли на вертолете с Шахраем и секретарем.— Сергей Кузьмич, Олег Викторович! — и несли уже по ветке, вручали Шахраю, секретарю. И те подались, будто ведомые этой веткой, на ходу обрывая ягоды, в малинник. Бросились туда и киношники, и журналисты. Шли в ягоды, как в загон, как бабы в борозду выбирать картошку, как мужики в прокос, и кланялись каждой ветке, каждому кусту.