Кологривский волок
Шрифт:
— С внуком тебя, сват!
Василий Капитонович как был без шапки выскочил на улицу, перепугал соседа своего Федора Тарантина, разгребавшего снег у крыльца: тот думал, случилось чего.
— Парня Настеха принесла! Внук у меня! Понимаешь, сильная наша кровь. Эх, мать честная! — кричал он, толкал Федора в бока.
— И в больницу не ездили? Прямо на дому?
— Дома! На кой ляд сдалась эта больница? Век бы ее не знать. Хоть фершал был бы толковый, а то коновал. Да чего мы стоим-то? Выпить надо. Брось лопату! — Выхватил у Федора лопату, расколол о землю. — А, пес с ней! Мою возьмешь.
И потащил соседа тс себе в пятистенок…
Не пришлось Насте поделиться радостью с мужем. Как раз в это время пришло извещение: без вести пропавший. Почтальон Клава Сорокина призналась потом, что несколько дней держала его у себя, не хотелось расстраивать в такой момент.
Свекровь выла в голос. Василий Капитонович онемел от горя.
Неподвижно сидел он над страшной бумажкой, обхватив окостеневшими пальцами кудлатую, с блестками проседи голову. Взгляд был застылый, лицо каменное. Отнимала эта бумажка надежду на возвращение сына.
Материнская любовь помогала Насте. Бабы утешали ее, говорили, всяко бывает: это не похоронное извещение, может быть, и объявится Егор. Оставалось надеяться на чудо.
Души не чаяла Настя в Шурике, все казалось, что злая судьба отнимет у нее первенца. Сердце ее переполнялось нежностью, когда малыш пригревался около груди или удивленно таращил глазенки, лежа в зыбке. Зыбка висела посреди избы на гибком березовом очепе, перекинутом через брус. Настя готова была дни и ночи просиживать возле нее.
Она баюкала сынишку и успокаивала себя, забывала о своих печалях. Радостно было ей замечать в нем каждый день что-то новое.
Время шло. Шурик подрастал. Для всей деревни был он забавой: бабы любили тютюшкать его. Василий Капитонович гордился внучонком. Теперь всю заботу перенес он на Шурика.
И Настя поняла, что нечего себя успокаивать напрасным ожиданием. Слышала по радио, границу переступили наши войска. Нет Егора.
В это бедовое время вдруг объявился ухажер — участковый милиционер Паша Сыроегин. Мужики воюют, а он возле баб трется. Заедет к Василию Капитоновичу, разговор заведет про службу свою, про фронтовую обстановку, как полководец. С таким гостем и не любо, да беседуй.
Однажды в обед, только прибежала Настя из поля, слышит под окном — тпру-у! Глянула — стоит около тына каурая Пашина кобыла.
Сыроегин шагнул через порог, расставив долговязые ноги, подпер головой полати.
— Здравствуй, Настасья! — Смотрит с этаким веселым мужицким любопытством. Одной рукой ржаной ус щиплет, в другой — плеточка, пощелкивает ею по кожаному наколеннику. — Хозяин-то дома?
— На пожне он, сено сухое караулит. — Настя накинула на голову платок, давая понять, что ей пора идти загребать.
Сыроегин не обратил на это внимания, прошелся по избе: в коленках у него трескало, как у козла в копытах. Сел к столу и, растирая на парном лбу красную полоску от фуражки, попросил:
— Принесла бы попить. Духотит ровно перед грозой.
Слазила в подпол, принесла в ковше квасу.
Участковый мусолил в жилистых пальцах кончик плетки, вытянув ноги в тупоносых сапогах почти на середину избы.
— Анфиса Григорьевна как здоровьем?
— По дому-то бродит, ушла картошку окучивать.
Настя стояла около переборки, раздражаясь неторопливостью Сыроегина. Он слизнул желтую пену с усов, подошел к ней.
— Красивая ты, Настасья! — Наклонился к самому лицу, водочкой попахивает.
— Что ты, Павел Иванович, бог с тобой? — Она попятилась, боясь обидеть Сыроегина.
— Бог не видит — потолок над головой, — с ласковой наглостью ухмыльнулся он. — Да ты чего такая робкая? Я ведь не охальник какой-нибудь.
К счастью, у крыльца послышался голос свекрови. Сыроегин замялся, покачиваясь с носков на пятки.
— Н-да… В Мокрушу вот надо ехать. Восемь верст бором: скука. Ну ладно, спасибо за квасок…
В другой раз дело обошлось круче, потому что встретились в лесу, на климовской дорожке. Паша точно из-под земли вырос, загородил дорогу. Настя — в сторону, и он поворачивает лошадь, скалит зубы, как блажной. Не вытерпела, взорвалась:
— Да что ты со мной заигрываешь, будто с девкой, кобель долгоногий? Хвачу вот граблями, не посмотрю, что милиция.
— Статью получишь. Ха-ха! Я шучу, а она вопит на весь лес.
— Нужны мне твои шутки! Проваливай своей дорогой!
Ударила граблями лошадь. Та рванулась, Сыроегин пошатнулся, но усидел в седле. Крикнул ей вдогонку:
— Никуда ты от меня не денешься!
И эта нахальная самоуверенность так обидела, испугала Настю, что она почувствовала себя совсем незащищенной, слабой. Добежала до поля и рухнула в траву, дала волю слезам.
12
Леньку Карпухина мать посадила под суслон, велела колосков нарвать. Щиплет Ленька колоски в материн передник, посматривает в щели меж снопами, как в бойницы: все вокруг видать. Половина поля уставлена суслонами, половина несжатая.
Бабы гонят серпами свои кулиги, слышно, как хрустит сухая рожь. Солнце нещадно палит, низко на лоб припустили жницы платки. Мать и в жатве проворней всех. Острые лопатки, как заведенный механизм, ходят под вылинявшей синей кофтой, соль белой каемкой обметала мокрое пятно на ней. «Хрык, хрык…» — грызут серпы. Высоко в знойном небе не умолкает тягучий писк канюка: просит пить. А может быть, радуется, что поле жнут, теперь ему хорошо видно бегущую в коротком жнивье мышь.
Увлекся Ленька своим занятием. Ему уже представлялось, как мать испечет из свежей муки пахучий, мягкий хлеб, как будет радоваться, уминая его за обе щеки, Верка. Замечтался. Рядом прошуршали по стерне хромовые сапоги. Затаил дыхание, потому что, кто бы ни был идущий, понятно — начальник. Галифе на нем, гимнастерка — все форменное, кроме кепки. Подошел к матери, поздоровался:
— Успех труду!
Мать испуганно оглянулась, метнула быстрый взгляд на суслон. Кровь схлынула у нее с лица.
— Ой, думала, кто из наших демобилизовался! Здравствуйте! — растерялась она.
— Макаров Василий Петрович, — назвался он, — уполномоченный райкома.
— На уборочную?
— На всю, до самого снега, — оглядел из-под козырька поле. — Серпами долго проканителимся, надо жатку просить в МТС.
У Леньки затекли ноги, нельзя было пошевелиться. Прошлое лето тоже присылали в колхоз уполномоченного: Овчинникову Лидию он под суд отдал за мешочек ржи. Несла она его в охапке соломы, вроде как подстилку корове, а уполномоченный, как на грех, и попадись встречь ей. Каким-то образом уличил он тетку Лидию. Собрание в тот день было у звонка под березами. Злосчастный мешочек лежал на лавке как укор всем шумилинским бабам. Тетка Лидия вытирала концами платка слезы, со стыда и переживания лицо ее покрылось красными и белыми пятнами. Уполномоченный держал речь: дескать, совестно заниматься воровством, когда хлеб нужен фронту. Бабы виновато молчали. И председатель тут же сидел, ничего не мог ему возразить. В общем, крутой и придирчивый оказался человек. Во время молотьбы все дни дежурил около риги.